— Слушай, Шахразада, — сказал я, стараясь заглянуть Нине в глаза, — а что, если ты уедешь вместе с Анной Степановной и женой Полевого? Нашим матерям веселее будет.
Нина не слушала; несмотря на сумерки, она читала:
— «…И Шахразаду настигло утро, и она прекратила дозволенные речи, а когда же настала восемьсот сорок первая ночь, она сказала: «Дошло до меня, о счастливый царь, что Сандаль-евнух рассказал Джафару-Бормакиду…»
— Ты себе глаза испортишь, — сказал я, закрывая книгу.
— Да… я уже ничего не вижу, — призналась Нина. — Я теперь такой же крот, как и ты.
Она минуту помолчала и неожиданно попросила:
— Расскажи мне что-нибудь, Андрей. Сказку расскажи.
— А я не умею сказки рассказывать.
— Умеешь, Ребята говорили, что ты сам сказки, выдумываешь.
— Наврали.
Нина сказала:
— Расскажи мне десять сказок, и я уеду.
Я вспомнил, как томительно долго рассказывала свои сказки Шахразада. Ей выгодно было рассказывать одну сказку в течение нескольких ночей. А мне надо было спешить. Хотелось, чтобы Нина поскорее уехала. Я знал, что будет тяжело расставаться с ней. Но с тех пор как фашистские летчики обстреляли на соседней станции поезд с женщинами и детьми, я понял, что нам надо расстаться. Нина должна была уехать, и я сказал:
— А что, если я расскажу тебе десять сказок в одну ночь?
Нина, не задумываясь, проговорила:
— Придется мне завтра утром уехать.
Конечно, она не верила, что я в одну ночь сочиню десять сказок..
А я сгоряча взялся за это безнадежное дело.
Никогда еще не было мне так хорошо. Я тотчас же начал придумывать сказки. Казалось, это самое легкое дело. Однако мы просидели весь вечер, и я ничего не придумал. Я перебрал в своей памяти все, что когда-то вычитал в сборниках народных сказок. В моем воображении мелькали необыкновенные Красные Шапочки, катился диковинный колобок, мчался вихрем на волке красавец Иван-царевич… Но ничего своего я не мог изобразить. Я знал: Нина упряма, она не захочет уехать, пока я не расскажу ей обещанных десяти сказок.
Ночь прошла, а я так-ничего и не придумал.
Утром меня разыскал на станции раненый лейтенант, направлявшийся вместе с другими в тыл. Он принес большую, радость: Максим жив! (Как я жалел, что не мог сообщить об этом матери и Клавдии!) Максим передал письмо, будучи уверен, что оно застанет Клавдию еще в Сороках. Лейтенант готов был отстать от поезда, только бы вручить письмо.
Я сказал, что Клавдия уехала; лейтенант, с сожалением произнес:
— Что ж, тогда вы возьмите… Максим просил вручить кому бы то ни было из семьи, если Клавдии не будет дома…
Я прочел письмо. Вот о чем писал брат:
«Родные мои — Клавуся, сыночек! Я уж было совсем пропал, да потом подумал: как же вы останетесь без меня? Ну и, как видите, выжил. А если всерьез говорить, то вот какая беда приключилась. Наша часть попала в окружение. Ну, не буду рассказывать, что с нами было, скажу только, что меня трижды ранило, но я все же продолжал бить фашистов. Ух и дрались же мы с ними! Сначала я даже не знал, как это мне, агроному, придется воевать. В первом бою, помню, просто испугался и отступил. (Это, оказывается, бывает с новичками.) Потом я подумал: если все равно умирать, то хоть умру так, чтоб семье не стыдно было за меня. И расхрабрился. А после самому себе удивлялся. Вот мы с лейтенантом Ермолаевым целую неделю пробивались к своим. И пробились. Только ему, бедняге, придется отсиживаться теперь в тылу: рука не действует. А я молодец, ей-богу! Опять на фронт еду. А оттуда — прямиком домой. Так что ждите и не горюйте. За меня не бойтесь, военное дело на практике изучаю. Хорошо, что с мотором еще в колхозе познакомился. Теперь вот пересяду на самоходную пушку и буду опять фашистов бить… Целую вас, маму и всех родных. Максим».
Лейтенант смотрел на меня ясными, ласковыми глазами. Потом сказал:
— Вы немного похожи на Максима, вот только очки впечатление портят. Ну, а Максим молодчина. Ах, какой молодчина! Он и сам выбрался, и меня через весь фронт протащил. Верите, я плакал, когда мы расставались.
У него и теперь были влажные глаза. Не потому ли он чересчур торопливо прощался? Впрочем, поезд уже отходил. Он все еще что-то говорил о Максиме, но шум поезда заглушил его голос.
Весь день думал я о брате, а вечером, когда Нина, смеясь, заговорила о безнадежной «новой Шахразаде», сказал:
— ‘Сегодня я тебе сказку расскажу.
— Списал где-нибудь?
— Нет, сам придумал.
— Ну, я сейчас проверю это. Расскажи.
И я рассказал ей сказку про Солдата и Смерть:
— Был в селе хлопец один — Омелько Заяц звали его. Еще прадеда его прозвали Зайцем за то, что боялся на коня садиться. Бывало, скажут ему: садись на коня, а он и говорит: «Эге, сначала «сядь на коня», потом «саблю возьми», а потом «скачи в поле и саблей маши». Так и воякой сделаешься. А я воевать не люблю».
Ну и прозвали его Зайцем. Всех казаками называли, и у каждого фамилия была, а про него так и говорили: Заяц.
Омелько тоже пугливым был. Может быть, из него храбрый боец получился бы, но с детства его затюкали. Заяц — да и только. Из других парней храбрые командиры вышли, бойцы-летчики, танкисты, артиллеристы, а Омелько был просто — Заяц. И больше всего боялся Омелько, что его на войну возьмут.
Когда началась война с фашистами, позвал Омельку председатель сельсовета и говорит:
«Ну, Омелько, довольно труса праздновать. Иди в район, в военкомат, а с фронта героем возвращайся».
Как и полагается, призвали Омельку, дали винтовку в руки и послали на фронт. Тут он, как услыхал выстрелы, похолодел. Все смело в бой пошли, а Омелько струсил. Один такой на весь полк.
Смерть увидела труса и говорит:
«Боишься в бой идти?»
«Боюсь», — отвечает Омелько.
«И не ходи, — говорит Смерть, — а то в бой пойдешь — стра-а-ашно умрешь. Лучше здесь ложись, я тебя тихонько усыплю, не почувствуешь даже».
«Не хочу умирать!» — кричит Омелько.
«В бой пойдешь — все равно умрешь, — смеется Смерть. — А я тебя так тихонечко, так легонечко заморю, и не заметишь…»
Смерть такая добрая, ласковая.
Но Омелько вдруг вскочил да как закричит:
«Отстань от меня, я в бой пойду, потому что жить хочется!»
И он в бой пошел. И так храбро сражался, был таким страшным, что даже Смерть к нему подступить боялась…
Нина схватила меня за руку.
— Если я уеду, ты назовешь меня трусихой, да?
— Нет, я назову тебя умницей.
— А умные разве не трусят?
— Умные не делают глупостей.
— А что ты называешь глупостью?
— То, что ты здесь осталась.
— Я осталась потому, что жалко тебя. Ты плохо видишь, Андрей. Стоит потерять очки — и тебя курица обидит.
— Ты меня не обидишь, — огрызнулся я, чувствуя себя глубоко задетым. — И вообще, оставим этот разговор. Можем не встречаться, если я тебе неприятен…
Нина засмеялась:
— Расскажи еще девять сказок, и перестанем встречаться.
— Уедешь?
— Ага… — тихо, нерешительно произнесла Нина.
Ночью мы слушали радио. В сводке говорилось о зверствах фашистов. Они поганили нашу родную землю, грабили и убивали людей. Мы узнали, что гитлеровцы приближаются… Я заговорил об их жестокости, надеясь, что Нина немедленно уедет. Но она не заботилась о себе, хотя в глазах ее, всегда искрившихся весельем, появился страх.
— Неужели так и кончится наша жизнь? — шептала она. — Разве фашисты Сильнее нас, Андрюша?
— Не сильнее… Красная Армия их разобьет.
— Но наши отступают.
— Отступают, пока окрепнут. А потом как ударят!.. Думаешь, народ допустит, чтоб немцы долго оставались на нашей земле?
— Народ… — прошептала Нина. — Какое это слово, Андрей! Подумать только, какая это сила — народ. Как же нас много! Правда, Андрей?
— Да, много нас… Очень много…
— И я так думаю, что, если весь народ поднимется, Гитлеру несдобровать…
— Да… несдобровать…
Мы верили… мы горячо верили, что народ не допустит, чтобы Гитлер поганил советскую землю. Есть у нас сильная партия. Есть Красная Армия… Они все силы свои соберут и уничтожат фашистов. Снова оживут поля, захваченные разбойниками. Вся Украина снова расцветет…