(Заречье, Глубокий Ручей. 9-я партизанская бригада и 67-я армия. 27–28 февраля 1944 г.)
Кто она?
28 февраля. Заречье
Вчера вечером ужинали вместе — Иван Дмитриевич, Клава Юрьева, Ира Игнатьева, еще несколько партизан. Клава приготовила суп, нажарила мяса с картошкой, поставила на стол баклагу со спиртом. И мы, поминутно поправляя наполненную вместо керосина бензином, тухнущую, мигающую лампу, долго беседовали.
Сегодня вместе завтракали, Клава убрала со стола, а потом рассказала мне всю свою «жизненную историю». Ее рассказ я записал дословно, сохраняя все особенности ее говора.
Тридцатилетняя Клавдия Михайловна Юрьева, а попросту Клава, простая, не слишком грамотная женщина (все ее образование — четыре класса начальной школы), — одна из самых смелых партизанок бригады. На нее приятно смотреть: ее русые волосы, гладко зачесанные назад, русые брови, свежее, розовое лицо, нос с маленькой горбинкой, гибкая худощавая фигура делают ее похожей на эстонку, но она — русская, родилась в деревне Катышково, Славковичевского района, Ленинградской области. Выйдя замуж за «военного моряка», служившего на эскадренном миноносце «Стремительный», переехала в Ленинград, там и жила, на 7-й линии Васильевского острова. И только за девять дней до войны оказалась снова в своей колхозной деревне — приехала погостить к маме «на дачу».
О муже с тех пор она ничего не знает, и единственное, что осталось у нее на память о муже, — его пояс.
— Его пояс!.. Я умру за него, нигде не бросаю! Иногда бросишь весь свой заплечный мешок, бывало ведь всякое, а потом все равно на то место вернешься, чтобы пояс взять!
Клава кажется гораздо моложе своих лет, вероятно, потому, что никогда ничем не болела, и потому, что она — улыбчивая, свежая, грациозная. Смотрит она прямо в глаза собеседнику, искренне, доверчиво, разговаривает с удивительной прямотой…
— Вы член партии?
— Была беспартийная и сейчас беспартийная. Мне все говорят: «Впишись, впишись, Клава!» Я думаю: куда там! На гражданку выйду, тогда впишусь. Может и беспартийный человек работать правильно, очень хорошо…
— Много пришлось вам уничтожить немцев?
— Сама немцев? Лично? Приходилось — достаточно! А сколько одних только предателей уничтожила своими руками! Узнаешь в точности и начинаешь — гранатами, где собрались. Бах, бах, и не выскочат, черти! Сожжешь дом! Это мое дело — свято!.. Бандитов! Этих бандюков хватит! Немцев — не можешь сказать сколько, — зайдешь метрах в десятих и пятидесятих — бьешь!..
Спрашиваете, сколько налетов делали? Когда и сама я выскакивала? Около десяти, наверное, будет. Больше, главное, машины подбиваешь. Их, — жертвов много. Наше дело — останавливаться нельзя! Шаркнешь — только писк, крик, — и ушел, только и дела всего!
Вначале и смелости не хватало. Придешь, лежишь около большака и ждешь, поднимешь вураганный огонь и бежишь… Собьешь машину, нескольких поранишь, нескольких насмерть убьешь и убежишь (а надо бы к ним идти, а тут убежишь).
А потом — уже нет! Стала подходить!
Как жива? Не знаю. Вот уж заденет пуля или что там, рукав, мешок, а тебя не заденет. Сумасшедшая ни какая! На железку ходили, штанину прохватило. А ведь и не ранило-то ни разу!
Теперь вот в кофте шелковой я, видите, а ватник, что скинула я, весь в дырьях. Белье-то все-таки было; хоть старенькое, но в воде выстираешь, ходишь. Мужчине все равно, а женщина — уж берет две пары, три пары белья…
Сейчас — денег ни у кого нет. Надо купить хотя советскую ложку, а то все — фрицевские!
Удивляюсь сама теперь: бывало, автомат и восемьсот патронов к ППШ носила. Тащишь пулемет и не думаешь! Что кошки — эти женщины! Все ж таки аккуратные. Придешь с похода и ноги высушишь. А мужчина — плюхается, спит!
Наша забота мужчинам сказать: «Ты ноги высушь!..» Глядишь, — спит! Женщина всегда себя в опрятности держит. Нет, так не ляжу! Покушаю… И побольше сделаю, чтоб еще кто-нибудь покушал. Ишь, — скажешь, — проклятые, легли голодные! Как скажешь: «Встань, покушай!» — встает!..
На «острове Голодай»
Мы ходили туда, за Порхов. Прямо так и считали, что «остров Голодай»: озера, озера, болота. Главное, что болота. Вышли боеприпасы. Радировали в Ленинград, но не было возможности выслать самолеты. Видимость плохая, в девятьсот сорок третьем, в апреле… И пришлось ужасные бои держать. И мы три дня в таком кольце были, что не выйти, а патроны — на исходе. Но когда уже партизан видит: «все!», то уж берет силой! Нам «железки»-то надо было переходить с боем. Такой был бой, жестокий!
А вот еще было у нас знаете что? Как только вышла война, так истребительные отряды получились у нас. Два-три человека группки (в Калининской области). На большак зайдешь, забросаешь гранатами — машину собьешь. Они боялись! Думали, нас много, а нас двадцать три человека было всего. Население боеприпасами помогало. Связной ходил, один такой хороший, в деревню Фатьяново… И вдруг ему захотелось предать нас, Не знаю уж — что!..
Утром снега, снега, нападало такими пирожками. И командир говорит: «Эти пирожки будут у нас, мне плохо снилось сегодня!» И вот вижу: с автоматом связной глядит на нас — метрах в двадцати. И я так встала за сосну, думала — наш же! А он — с немцами. И я бегу к командиру: «Товарищ командир! Мы в кольце: немцы!»
«Что ты, что ты!..»
Ну, сразу — «в ружье!» Ну, они растерялись, их человек пятьсот было, думали, что нас много.
У нас политрук Данило был, без пальца… Он увидел связного нашего и застрелил его.
Снег тяжелый, что пепел. Как ввалишься, так и не выскочишь: по грудь!
Но мы все же прорвались на большак, вырвалися в деревню Саблино.
«Ну, покушаем, — говорю, — и пойдем к моей маме, в деревню Катышково, Славского района…»
Сели кушать; только сели, смотрим: опять мы в кольце! Откуда их подкинуло? И смотрим, уже дома наши забирают в цепь, и в окна — гранатами!..
И мы — стрелять, и только по два патрона оставляем — один на себя: живым нельзя попасться!
Уж у кого патрон на исходе — стреляется!
Он зажигает дома. Нам это очень тяжело выходит. Командир говорит: «Зарываться в сено: избежать, чтоб стреляться!»
Закопались… Погибают наши товарищи: песню пропоют — стреляются… Я тоже: буду сейчас стреляться!
У нас был агроном Колесников, прострелил себя, а в живых был. Его схватили, втискают его в огонь, подержат, опять вытащат. И он ругается нецензурно:
«Все равно сотрут вас, паразитов!»
Я: «Товарищ командир! У нас калитка тут есть!»
А пламя по двору так ходит и ходит…
«Давай побежим в носках, так!»
Мы сдели валенки, побежали. Под забором дрова были, сугроб и ямки. И пробежали, и в ямку; вдвоем лежим, пистолеты к вискам и думаем — как скажут: «Вставай!», так все, ну бежать некуда!
Лежим. Деревня горит. Снег тает. На нас течет. У меня окончательно замерзают руки. Я потискала руки, заложила под мышки, все равно замерзают.
Лежу. Даже трясет, — нервничаешь… Лежим, а течет, волоса смерзаются. А мороз ужасный был!
И вот лежать нам пришлось три часа в этом снегу, с этим командиром (Силачев Иван Васильевич). Уж как-то не думаешь! И Колесников все кричал, и они его мучили.
Немцы собрали всех, кто застрелился (из двадцати трех человек осталось двое нас), и увезли в деревню Выбор, где у них гарнизон был.
Только двое мы и остались, — главное, ходят вокруг нас, и не замечают, наступают на эти дрова…
Они там провонтыжились, и нет их. Народ выползает да про нас ворчит:
«Вот, проклятые пришли! Деревню из-за них сожгли!»
«Нет, проклятые вы сами, с фашистами!»
Командир:
«Вставай!»
Встаем двое; волосы смерзшие… Идем в носках в лес прямо. И держим путь к моей маме. Вышли на дорогу, и попадают нам два молодых человека, гражданских, русские. Мы: «Давайте нам валенки!..»
Они сдевают шапки, шубы, и мы оделись, а им до деревни недалеко.
Мы — километров пятнадцать. Приходим к маме.