В общем, нас повели обратно в город. Мы были единственными пленниками. Беглецы растворились в тумане на борту «Эль-Сирги». Я старался не думать об этом. Я предпочитал воображать себе, что это лишь тяжкий сон, — все окружавшее меня было слишком страшным, чтобы быть правдой. Нас даже не связали. Просто мы шли ночью среди солдат, проклинавших свою судьбу и потерянный сон. Я думаю, что эта ночь была самой подходящей для побега, ведь никто из солдат не захотел бы бегать ночью по кустам за армянским мальчишкой.
В общем, вся эта катастрофа начиналась нелепо. А что еще можно сказать, если небо совсем отказалось от нас?
Трапезунд тогда был местом, где все мы знали друг друга. Если не непосредственно, то всегда был кто-то, кто знал другого человека, а тот в свою очередь знал твою семью или твоего друга. Когда после долгой ходьбы мы дошли, наконец, до казармы, нас затолкали в камеру, где находилось несколько армянских молодых солдат. Они были поражены тем, что оказались в камере, и не знали, что с ними будет дальше. Когда я им объяснил как можно хладнокровнее, что случилось с нами, я заметил, что на меня смотрели с недоверием.
Турецкая армия представляла собой в те времена неорганизованное сборище, хотя в последнее время в самых главных казармах появились немецкие советники, пытавшиеся установить хоть какой-то порядок и дисциплину. Как рассказывал мой дядя Атом, много лет поставлявший продовольствие в казармы, турецкие военные понимали, что для бесперебойной доставки продовольствия надо нанимать коммерсантов-армян. В казармах же командовал не полковник, и даже не администратор этого района, а немецкие капитаны или майоры, которые за последние месяцы стали настоящими командирами войсковых подразделений. Все вопросы решались через них, а они, в свою очередь, консультировались с Константинополем. Ситуация казалась невероятной, но дядя Атом всегда говорил моему отцу, что нет в мире более организованных людей, чем немцы. Его сестра была замужем в Берлине, естественно, за армянином, и дядя Атом неизменно рекомендовал мне эмигрировать в Германию, когда подрасту. Эта страна действительно была цивилизованной и процветающей! Но, по правде говоря, быть армянином в Турции — это ежедневно испытывать свою судьбу. В отличие от папы, он никогда не верил в турецких политиков из Комитета за единение и прогресс. Они задыхались от злости, когда слышали о землячествах армян, греков или сирийцев. И даже евреев. К курдам отношение было другое, с самого начала их считали безнадежными людьми, с которыми не стоит терять время.
Казармы в Трапезунде в те дни были сборищем слухов, некоторые из которых были правдивыми, другие — ложными. Обо всем этом мне рассказал Гаспар Оганнесян. Увидев меня, он обнял и стал безутешно плакать. Мы с ним были школьными товарищами. Неделю назад в их районе появились солдаты и, вызвав ненависть и отчаяние в армянских семьях, силой увели с собой парней старше семнадцати лет.
Гаспар был лучшим учеником в классе, но у него были проблемы с глазами, из-за чего он носил очки с толстыми стеклами. В неразберихе и толчее в камере у него упали очки, и кто-то наступил на них. Это страшно огорчило его. Он без устали повторял: «Хоть бы у меня остались очки!»
Сидя на полу и опершись о стену, мы старались ободрить друг друга. Меня одолевала слабость, и приходилось напрягать все силы, чтобы не закричать просто от страха. Кроме того, я предпринимал сверхусилия, чтобы не вспоминать о страшной драме, которую недавно пережил. Я обманывал сам себя. Я не хотел признаваться самому себе, что моя мать мертва и похоронена. Я не мог поверить, что больше никогда не увижу ее. Что касается отца, то я уверил себя, что он смог бежать вместе с моими сестрами. Представлять что-то иное было выше моих сил. Я просто не принимал этого.
Гаспар безутешно плакал, не в состоянии остановиться. Он думал о своем доме, о родителях, обо всем, что осталось там. Он мечтал закончить школу. Потом он поехал бы к своему дяде в Константинополь и через несколько лет мог стать адвокатом. Я не сомневался, что он добьется своего. Мы в классе понимали, что он — случай особый, и что голова у него очень светлая.
Но в эти моменты Гаспар не мог думать о своем будущем. Оно стало утопией, просто исчезло и превратилось в ужасное настоящее.
Эти мрачные мысли одолевали нас, когда за Ахмедом пришли солдаты. Для них он был всего лишь предателем, потому что помогал армянам.
Не имело значения, что он был нам очень близок и что за свою работу он получал деньги от армян. Это обстоятельство было самым отягчающим из всех. Какая разница, что ему стало жалко каких-то девчонок. Нет, просто он нарушил приказы, поступившие сверху, из далекого Константинополя.
Четверть часа спустя мы услышали выстрелы. Прежде чем они утихли, я знал, Ахмеда расстреляли.
Эти звуки вернули меня к действительности, подтвердили, что это не ночные кошмары. И что турки не разменивались на мелочи. Я увидел, что глаза других армян, в том числе Гаспара, были обращены на меня. Ахмед, в конце концов, пришел со мной. Не моя ли следующая очередь?
Остаток ночи я провел, утешая моего друга. Потом, когда уже рассвело и подступила страшная действительность, все умолкли и в камере установилась гробовая тишина. Что они собирались сделать с нами? Несмотря ни на что, я не хотел думать, что они убьют нас, как беспрерывно бормотал Гаспар. В этом не было никакого смысла. Если бы они хотели это сделать, то, по крайней мере, вывели бы за ворота и сделали бы из нас живой щит.
Прошли часы. Никто не вспомнил о нас. Потом принесли два ведра — одно с водой, другое — с отвратительной смесью, похожей на остатки еды. Никто не прикоснулся к ним.
К вечеру привели другую группу молодых армян. Почти все они были старше нас, уже находившихся в камере. Нам сказали, что за ними съездили в лагерь, расположенный на границе. Они понимали, что происходит что-то странное, почти неделю назад без каких-либо объяснений у них отняли оружие, потом заставили рыть окопы и укрытия и, наконец, арестовали. Они даже думали, что при переезде с места на место их убьют, — с ними жестоко обращались, били прикладами и ногами, обзывали «армянскими предателями» и говорили, что их убьют.
Но они были не единственными. В тот день в другие камеры привели еще несколько групп солдат. Все они были армянами, некоторые из них находились в таком состоянии, что приходилось помогать им идти, военная форма на них была изорвана и вся в грязи.
Они не возвращались с фронта, где защищали свою родину. В те моменты мы не понимали, что для турок мы были никто и что для нас родины не было. Их стратегия была направлена на то, чтобы заставить нас потерять чувство достоинства, то большое или малое мужество, которое было в каждом из нас, потерять все то, что делало нас людьми.
Я вспомнил слова старого друга нашей семьи. Разговаривая с нами, он постоянно предупреждал нас. Он никогда не верил туркам. Он говорил, что когда-нибудь они вернутся к облавам. Он считал, что у турок есть комплекс неполноценности по отношению к армянам, и уверял, что они нас ненавидят, потому что знают, что мы выше их. И не потому, что мы умнее или трудолюбивее их. Было немало способных турок, но даже в этих случаях армяне всегда брали верх. По его словам, разница была в том, как мы относились к жизни.
Этот человек опасался, что эта ненависть когда-нибудь приведет к новой резне. Султан начал ее двадцать лет тому назад и уничтожил более двухсот тысяч армян. Он считал, что если это повторится снова, то на этот раз расправа будет окончательной — его слова звучали как приговор. В бесконечные летние вечера в магазине моего отца собирались несколько человек и предавались тому, что является одним из главных жизненных удовольствий армянина, — разговорам.
В камерах нас набилось столько, что уже негде было сесть. Из-за этого один из заключенных впал в истерику и начал выкрикивать несуразности, и из опасения, что нас всех изобьют, нам пришлось связать его собственными рубашками.