Эти «бургомистры“, эти „клуши“ — настоящие разбойники острова: они, повидимому, и живут только тем, что сидят, выстроившись в ряды, на самом обрыве, зорко следя, не останется ли где яйцо или детеныш, чтобы в одно мгновение броситься оттуда на жертву, схватить ее, и с радостным криком унести свою добычу.
Между тем, пострадавшая не видит всего этого и, возвратившись с моря обратно, стремительно напускается на свою мирную соседку, воображая, что это она воспользовалась ее отсутствием и взяла и прижала к скале ее собственное яичко. И вот, между птицами снова схватка, снова жестокое побоище, в котором яйца летят вниз, детеныши сталкиваются в воду, и происходит общая суматоха, которая на руку зорким хищникам.
Но не всюду такое воинственное оживление: порой попадаются мирные уголки, где птицы совершенно спокойно выводят птенцов. Такие мирные колонии часто попадались мне по одну сторону острова, где слоение шиферного сланца словно нарочно для них оставляло маленькие своеобразные терраски, по которым птицы могли даже прогуливаться в минуты отдыха.
Здесь особенно хорошо можно было наблюдать их тихую жизнь, можно было видеть весь их домашний обиход, все их домашние привычки: то они тихонько, с самоотверженностью истых матерей, выдергивали из своего брюшка перья, чтобы прижать яичко ближе к телу, или кормили своих маленьких в пестром пуху детенышей, принося им с моря целый рот мелкой морской рыбы.
Но всего интереснее было смотреть, как птицы спускали в море своих маленьких детенышей. Это был, видимо, праздник всего птичьего „базара“, и я не раз наблюдал, как на него слеталось до сотни посторонних птиц. Вероятно, потому что птицам трудно было охранять детенышей, они очень рано спускали их в море. Детеныш только что еще вышел из яйца, он только еще поднялся на свои маленькие лапки, как уже мать безжалостно хочет столкнуть его со скалы прямо в море, а птенец в испуге лезет под крылья матери, что-то крича, в испуге мечется по родной площадке и прижимается к камням. Но ему недолго приходится тут отсиживаться; матери не хочется его кормить, и голод снова заставляет его выйти из родного убежища. Стоит только ему подойти к краю скалы, как мать снова начинает его тихонько сталкивать, что-то ему ласково говоря, и глядишь, он уже как камень падает вниз со страшной для него высоты прямо в клокочущее море.
Вы думаете, что он убился о скалу, вы думаете, что он ударился до смерти о волну, — ни чуть не бывало! Через секунду вы уже видите его в прозрачной воде, на поверхности моря, и к нему бросается целая стая кричащих гагарок, вместе с матерью; все они начинают зычно кричать ему, чтобы он плыл дальше от бурного берега, словно предупреждая его об опасности.
Берег, действительно, опасен: вы видите, как детеныша высоко подбрасывает волна; вы видите, как она грозит его бросить на камни; но его во время спасают взрослые птицы, и через минуту, он уже далеко отплывает от скалы и целая орава крикливых гагарок начинает над ним хлопотать, то схватывая его за голову и заставляя его нырять, то просто падая на него, чтобы он от испуга поскорее скрылся в воду. И детеныш, маленький, как комочек пуху, беспрестанно ныряет в воде и уплывает дальше и дальше в море, сопровождаемый криком больших.
И через полчаса малютка уже далеко в открытом море: он надолго покидает родной остров, уплывая все дальше и дальше, и долго еще видно, как его окружает толпа взрослых птиц; долго еще видно издали, как они ведут его в открытое море…
Как там, в открытом, порою страшно бурном море, пробиваются в первое время эти маленькие детеныши — неизвестно; но моряки нам не раз передавали трогательные рассказы защиты их от непогоды взрослыми гагарками, которые во время бури старались их держать около себя и даже, случалось, принимали их к себе на спины, где птенцы сидели, уткнувшись в перышки гагары, еле-еле удерживаясь, когда хлестали их страшные волны.
Можно себе представить, какую суровую школу проходили эти птенцы, со сколькими невзгодами и опасностями приходилось им бороться в детстве. Но зато какими сильными вырастали они! Мне не раз самому приходилось удивляться выносливости этих сильных птиц, когда они целыми днями в бурю держались на поверхности воды.
Но эти гагарки, эти пингвины, эти чайки поморки — далеко не все население „птичьего базара“. Там есть любопытные уголки и с другими птицами, на этом же острове была одна скала, которую прозвали самоеды „скалою топориков“.
И, действительно, тут жили птицы особой породы пингвинов-гагарок, с оригинальным, красноватым, толстым носом, который походит на топорик, и с таким красивым оперением, которое сразу ставит эту птицу выше всех других пород пингвинов.
Меньше ростом обыкновенной гагарки, почти стоящая на коротеньких хвостах, с желтоватыми голыми лапками, с белой грудью и с сизой окраскою головки, на которую словно надета черная шапочка, и с оригинальным, широким, плоским носом, украшенным светлыми и желтыми бороздками, эта птица-топорик всегда привлекала мое внимание.
Я долго засиживался, долго следил, как птица-топорик, сначала спугнутая, кружилась около меня; я даже, случалось, прятался от нее между кочками и камнями со своим фотографическим аппаратом, чтобы дождаться того времени, когда она снова выстроится в ряды где-нибудь поблизости на выступе камня и снова займется своим делом, — красивая в своем наряде и оригинальная по своим милым движениям, — чтобы наблюдать ее, уловить минуты ее свободной мирной жизни.
Эти милые птички-топорики так же, как и гагарки, питаются рыбою; детенышей своих они высиживают в глубоких расселинах камней и скал.
Вероятно потому, что для их гнезда требовались каменные трещины, топорики и жили в такой части этого маленького островка, которая более всего подвергалась разрушению моря.
Это была интересная скала, где камни уже наполовину обрушились, подмытые волнением, где скала уже наполовину осела и повалилась в море, образуя в одном месте такой красивый сквозной грот, сквозь который всегда так и хотелось проехать на шлюпке, если бы только не было опасности от волнения и подводных камней.
Тут же рядом, в той же скале, в таких же трещинах, жили зимовщики этого острова, — черные летом и белые зимою, — чистики.
Это была совсем смирная птичка, которая, казалось, даже любила человека.
Черная, с острым, как у гагарки, носиком, с красноватыми лапками и белым пятном на крыле, она много меньше топорика. Ее можно было всегда встретить и на море, и на этом острове, и даже у самого берега, где она привольно плавала, всегда что-то жалобно посвистывая, словно жалуясь на что-то.
Птичку эту особенно интересно было наблюдать зимою на полыньях полуоткрытого моря. Только что, бывало, покажешься там на маленькой лодочке, выехав в полярные сумерки в море, как, откуда ни возьмись, уже чистик тут и с жалобным писком кружится в воздухе около лодочки подплывает к ней, весь рябчатый, с красным красивым клювом, и ныряет, пищит, гоняется за лодочкой, словно жалуясь человеку на долгую, суровую зиму и на свое холодное в скале гнездо, где он должен скрываться в продолжительные и убийственно долгие зимние бури.
Но теперь, летом, он уже в другом наряде, — весь черный, как и его скала из шифера; только красный клюв и лапки еще напоминают его зимнюю окраску.
Этот чистик тоже живет в скалах подобно топорику, и тоже, как и он, кладет там яички, выводит детенышей, которые после улетают и уплывают в море.
На этом же птичьем острове есть и еще несколько любопытных, безобидных жителей, которые гнездятся среди общей массы гагарок.
Это несколько пород чаек, из которых самой любопытной была для меня трехпалая, маленькая, с черной головкой, чайка, которая вила, как ласточка, гнезда на самых неприступных обрывах. Эти обрывы, эти отвесные скалы с рядами прилепленных гнездышек, эти бесшумно летающие сизые чайки, бывало, также меня увлекали, как и колонии топориков, и я просиживал там целыми часами.
Но это уже было не то оживление, как у гагарок, это уже была другая, более тихая, мирная жизнь.