Вот уже видим село, занесенное снегом; вот и дом с знакомым садом. Все, что мы только что пережили, отходит так далеко, на задний план.
Разумеется, дедушка и бабушка, и Варвара должны были от каждого из нас выслушать не один раз самое живописное описание, как испугали нас волки.
Так я видел в первый раз в жизни волков при дневном свете. Ровно ничего ужасного. Как собаки. И только когда они бросились бежать, было странно видеть, как они ковыляют, словно припадают на переднюю ногу.
После в жизни я много видал волков, они бежали в дороге за моей кошевкой, я охотился на них с винтовкою, они нападали на мою палатку в путешествии, они даже раз поели у меня тройку чудных оленей ночью — но я уже не боялся их и при виде их только разгорался страстью к охоте.
ЗА САРАНКАМИ
Ранней весной, когда только что появлялась первая крупная мочка на березе, когда начинала распускаться ива и покрывался зеленью выгон, — наша деревня, где протекало мое счастливое детство, обыкновенно развлекалась бабками.
Бабки были у нас очень любимой игрою; в бабки играли и малые, и большие, и в праздники на улице можно было видеть не только нашего брата подростка с панком в руке, прицеливающегося в длинный кон белых и крашеных бабок, но и взрослых мужиков, которые становили козны[2] громадной шеренгой и жестоко били железными плитками, бросая их на десятки сажен с такой силой, что бедные бабки скакали на сажень вверх, прыгали на стены и разлетались пополам, переставая от таких ударов быть даже бабками, и превращались в ничего не стоящую кость.
Я страшно любил играть в бабки. Агафья-стряпка не смела никому, кроме меня, дать бабки, когда вываривала на студень бычачьи ноги; я ее заставлял красить их, а работник Трофим нередко наливал их свинцом, чтобы битки, которые я бросал в кон, были тяжелее, чтобы бабки разлетались от них по сторонам, и мои карманы были бы полны чужими бабками.
Но как я ни старался, как ни красила Агафья бабки, как ни наливал полно панки Трофим свинцом, а я все-таки каждый раз, отправляясь на игру к соседним товарищам, неизбежно проигрывался впух и впрах, часто до последнего битка.
Но в этот день, весенний, ясный, теплый день, к которому относится этот рассказ из моих воспоминаний далекого детства, я, к удивлению своему, не нашел охотников со мной поиграть: соседи мои ребята были в лесу, даже не было маленьких девочек — их сестренок, и я нашел одного только знакомого парня, от которого узнал, что все мои приятели ушли за саранками.
Боже мой, как я мог прозевать такой случай — побывать в лесу и в поле в это время! „Ушли за саранками“, — да ведь это горе: они все саранки выкопают к поедят…
Парень говорил, что они взяли и бурачки для березовки.
Горе мое, казалось, с каждой минутой росло, и я с тоской посматривал в соседний березовый лес, что не бойся я его берез, что стояли группой за выгоном на кладбище, то я смело один отправился бы, чтобы догнать товарищей, которые предприняли без меня такой важный поход в поле.
Делать было нечего; пришлось покориться и ждать другого дня, когда товарищи мои снова отправятся за саранками и можно будет итти с ними…
„Но если будет дождь? Если не отпустит мама?“ — грустно думал я.
Но мама утешила меня, говоря, что она отпустит за саранками, если только пойдут в поле завтра деревенские ребята.
Вечером они воротились. Ни саранок, которые они поели в лесу, ни березовки, которую они выпили там, на месте, — у них не было; но у них были такие счастливые лица, так горели глаза, столько было рассказов про то, как они видели в лесу серого зайца, что я чуть не со слезами просил их взять завтра меня с собой в лес, чувствуя, что я не вынесу другого такого же горького для меня дня.
Они обещали взять меня. Один сверстник, с которым я был более всех дружен и еще не дрался ни разу, даже обещал зайти за мной, — я успокоился и стал ждать.
Ночью я десятки раз вскакивал, боясь проспать, десятки раз подбегал к окну и смотрел, не начинается ли день; но утром меня сморила усталость, и я вскочил тогда уж, когда в окно смотрело солнце. Я не стал пить чай, как меня ни удерживали; взял корзинку, в которую еще с вечера мне положила Агафья пару яиц и кусок хлеба, и прежде чем мать хватилась меня, как я уж был за воротами, и обернулся взглянуть на нее только тогда, когда она постучала мне в окно и что-то крикнула, — вероятно прося, по обыкновению, быть осторожнее.
На месте назначенного сборища была уже целая ватага ребятишек — мальчиков и девочек во всевозможнейших костюмах: кто в материной кофте и отцовской шапке, кто в пимах, кто босиком, кто в одной рубашонке, кто в дырявом армячишке с отцовского плеча, с подтыканными полами, — и все вооруженные: то боронным зубом, то сломанными железными вилами, то лопаткой, то старым ножом, то тупицей, — словно мы шли на какого-нибудь неприятеля, отправляясь в дальний поход. У более взрослых, которые были проводниками и брали нас, мальчуганов, под свое покровительство, были даже заткнуты за опояску настоящие топоры, у одного было даже какое-то короткое ружье, которым он клялся, что убьет зайца.
Девочки в белых и красненьких платочках, одни босиком, другие в ботинках и сапожках, стояли особняком, не смешиваясь с ребятами, с корзиночками в руках, на дне которых лежала провизия, а также деревянные ложки для березовки; некоторые захватили по бурачку, где было пока молоко.
Вся эта ватага ребят шумела, спорила, кого-то дожидалась; многие бегали за забытыми вещами и не могли еще тронуться, дожидаясь то товарища, то товарки.
Наконец, мы тронулись в путь, побежали по проулку, и хотя наши смелые вожаки и кричали нам; „Не торопитесь! не торопитесь!“ но мы не могли сдерживать своего страстного желания поскорее добраться до леса, и многие уже вытянулись по выгону и, казалось, готовы были бежать к ближайшим кладбищенским березам, которые нам казались настоящим страшным лесом.
Вот и кладбище со старыми крестами и свежими могильными насыпями из желтого песку. Сколько знакомых могил, крестов, могилок! Тут лежит брат Васи, там отец Петра, тут дедушка моего приятеля Кирилла… Но теперь не до них, и мы уже рассыпались около ближайших толстых корявых берез, перебегаем от одного ствола к другому, торопимся найти свежую засеку, в которой накопилась за ночь вкусная березовка — березовый сок.
Боже, какая вкусная березовка! Кажется, вкуснее ее нет ничего на свете!
Вот свежая засека в корявом толстом стволе березы, которая немного даже склонилась в эту сторону; сквозь свежий заруб просачивается белый сок, стекает в лунку, и в ней уж накопилось через край вкусного сока, и он тоненьким ручейком, струйкой, течет вниз по стволу, теряясь в расселинах ствола, словно слезы в старческих морщинах. Маленькие щепочки плавают в нем; тут же замокло белое бересто; но это ничего, мы сдуваем его осторожно; становимся на колени, припадаем и аппетитно пьем, прося друг друга оставить попить еще, жадно припадая разгоряченными губами к сладкому, словно сахаром напоенному, соку, который пахнет березой…
Кажется, ничего нет слаще, ароматнее этого напитка, ничего нет полезнее для груди, которая поднимается выше, дышит глубже, вольнее в этом свежем березовом лесу, уже отдавшем воздуху аромат своих почек и белых стволов.
И вся наша команда уж рассыпалась по лесу, шумит, дерется, стучит топором, даже не думая, что подрывает жизнь старым березам, которым нужно потом несколько лет, чтобы залечить эти раны, которые мы нанесем нашими топорами.
Дети на коленях пьют сок, на коленях подрубают дерево, на коленях сливают ложками сок в бурачки, чтобы унести домой и напоить там маленьких братьев и сестер, которых не пустили в лес.
Проходит добрый час или два, пока мы жадно пьем сладкий сок; шумная компания снова собирается на место; наступает продолжительный, говорливый отдых на зеленой траве; сообщаются разные новости, накопившиеся за это время, впечатления, разбираются ссоры, упреки, и наша орава снова поднимается на резвые ноги, чтобы пуститься дальше в путь к настоящему, уж березовому, большому лесу, что чуть виден за версту за пашней.