Спросил: «Я не ошибусь, если скажу, что русские художники любят изображать страдания Христа?»
— Нет, не ошибетесь, — важно ответил Детка.
Он совершенно не понимал, кто сидит перед ним.
— Ну да, своего рода намек на собственные страдания, — тихо пробормотал Кевин и глотнул коньячку.
Потом он принялся рассказывать о Риме, где жил последние полгода, о знакомстве с художниками и скульпторами, упоминая часто какого-то Манцу так, будто они должны прекрасно знать, о ком идет речь.
Рассказ на Детку впечатления не произвел и интереса не вызвал, но она догадалась, что все это было чистейшей воды провокацией и упоминаемый Манцу наверняка знаменитость.
Детку интересовали глобальные проблемы. Он спросил:
— Вы думаете, война будет? — Сам же ответил: — Наверняка будет.
И съехал на свою любимую тему американского материализма, называя Америку «страной доллара».
— У меня самые неприятные воспоминания об Америке.
Гость слушал с большим интересом, но при этом Детка выглядел глупо.
«Вот это все он перескажет Глэдис и Конраду!»
Чтобы поменять тему, она спросила Кевина, какова его профессия.
— Я историк.
— А что вы знаете о Великой пирамиде? — быстро и азартно поинтересовался Детка.
Ящик Пандоры открылся.
— Очень мало и очень приблизительно.
— Как же вы можете называть себя историком?
— Это не моя область. Я занимаюсь историей Византии.
— Но на стенах Пирамиды написана не только прошлая история, но и будущее человечества.
Детка сел на своего любимого конька.
Но и Кевин все-таки кое-что знал о Пирамиде.
— Да, я слышал, что исследования пирамиды в Гизе оживили культ Гермеса Трисмегистуса. Эта традиция связана и с Розенкрейцерами, и с расцветом теософии и антропософии в начале двадцатого века. Особенно в России. Вы, конечно, помните «Серебряного голубя» Белого, так вот…
Но Детка не хотел слушать о «Серебряном голубе» и о русских теософах тоже, он хотел говорить сам, а не внимать какому-то заезжему приват-доценту.
— Вы думаете, Исаак Ньютон был обычный ученый?
— Нет, я так не думаю.
— И вы правы. Он понимал суть вселенной, и неоценимое значение в этом понимании имели его знания Великой пирамиды. Гете тоже был выше всех поэтов, выше Шекспира, потому что понимал суть Великой пирамиды, и Толстой…
«Теперь его не остановишь».
— Знаете, я смотрю на это изображение, — гость показал на бюст Толстого, — и нахожу между моделью и автором огромное сходство.
Тончайшая ирония, но Детка клюнул.
— Возможно, дар предвидения, как и талант, дается соприкосновением с тайнами Великой пирамиды.
— Глэдис и Конрад рассказывали мне, что вы предвидели свое возвращение на родину.
— Да, и оно мне предназначало возвращение через Сибирь.
— Но вам прислал приглашение сам Сталин.
— Да, это так. Но самое важное, что было предвидение, которое предназначало мне путь домой через всю страну.
При упоминании имени Сталина два помощника, тихо работавшие в углу мастерской, замерли, прислушиваясь. Один из них, со странными белесыми, будто рыбьими глазами, чуть вытянул шею. Кевин все это замечал, а Детка — нет.
— Как вам нравится Москва? — спросила она.
— Не очень нравится. А ваш дом очень нравится, он как Град Китеж или как волшебный грот, но это такой контраст с тем, что там, за окном.
Тут уж и Детка спохватился, понял, что гостю, пожалуй, лучше помолчать.
Подвел Кевина к гуслям.
— Это мой инструмент. Бах тоже изобрел свой собственный инструмент. Хотите послушать?
— Конечно!
Детка уселся за гусли.
Уж лучше бы он на двухрядке играл, как когда-то в Нью-Йорке на вечеринках! Это же невыносимо, никакой гармонии. Бедный профессор! Бедный — ARME! Вот оно всплыло, это слово!
Наконец прощание. Подарок Глэдис, подарок Конраду, подарок гостю и последнее: она протянула большую шкатулку, объяснила, КОМУ просит передать, Кевин смотрел с изумлением.
— Глэдис знает, как связаться, — пояснила она с улыбкой.
Имя Генриха почти всегда вызывало вот такую реакцию некоторой оглушенности.
— Но… разве вы не знаете… он умер сегодня ночью, об этом сообщили все радиостанции.
Она тихо поставила шкатулку на столик.
— …умер в госпитале в начале второго по местному времени, я думал, вы знаете.
— Я утром, как всегда, работал, радио не включал…
— Сообщили зарубежные, «Голос Америки», «Би-би-си»…
— …зарубежные мы не слушаем…
— Мне очень жаль. — Кевин, подчеркнуто низко наклонившись, поцеловал ей руку.
Она молча убирала со стола.
— Он ведь моложе меня. Кажется, на два года, да?
— Весь мир знает, что он родился в тысяча восемьсот семьдесят девятом году. Вот и посчитай.
— Какой неприятный тип этот историк. Неприятный тип с неприятным известием.
— Неприятным?
— Ну а каким?
— Еще не знаю.
— Почему ты так странно разговариваешь? И с этим… все время перебивала меня. В чем дело?
— Мне было, как ты выразился, — неприятно.
— Что неприятно?
— Что ты ругаешь Америку. Какой материализм? Сколько людей помогали нам бескорыстно. Мы бы не выжили без их помощи. И хватит об этом мифическом приглашении Сталина. Кто его видел?
— Консул сказал.
— Да, он сказал, что Сталин приветствовал бы твое возвращение, и он же нагло забрал у меня американский паспорт, даже не забрал, а просто отнял.
— Но ведь ты сама в Нью-Йорке всем говорила о приглашении Сталина.
— Так было нужно.
— Что значит так было нужно?
— Это было самое простое объяснение нашего поспешного отъезда.
— Какой же он поспешный через двадцать лет?
— Отъезд был поспешный.
— Я его предвидел. Предвидел еще в сорок первом году. И то, что предназначено возвращаться через всю страну. Так и случилось.
— Просто мы везли то, что безопаснее было переправить через Тихий океан, прямиком, не заходя ни в какие порты. А отдельный вагон ты тоже предвидел? А встречающих нас военных? А десяток чинов МГБ, которые поднялись сразу на борт?
Она подняла поднос с посудой и тут же поставила его — дрожали руки.
Зря она все это говорит, напрасно. Но… чтобы только порадоваться, что тот, кто моложе, умер раньше. Другой радости быть не может, все давно перегорело, ушло, засыпано временем. Или?
— Я пойду прогуляюсь по бульвару.
Странно, то, что чувствовала тогда, стерлось с годами, а вот весенний бульвар помнит. И как замолчали, увидев ее, студенты, галдящие после занятий на скамейке напротив Литинститута, помнит, и как разлетелся кто-то из знакомых, пошел рядом и вдруг куда-то исчез.
У Никитских зашла в магазин «Ткани» и долго рассматривала цветастый штапель — большую редкость по тем временам. Но почему-то очереди не было. В старой аптеке постояла у прилавка. Притягивала взгляд зеленая кислородная подушка, висевшая на полке.
После операции он написал, что считает неправильным продлевать жизнь искусственно или насильно, точно не помнит, как именно он выразился.
Как правильно, что не позвала сюда, нет ничего ужаснее смерти на чужбине. Но он и умер на чужбине. Однажды он сказал: «А, может, моя родина — ты?» Сказал истину: он сделал для нее то, что можно сделать только ради родины. «Бедняга» — это о ней, о том, что доживать ей в одиночестве. Неужели и это предвидел — ее бесконечное одиночество, ее унижение и неведомый, но зловещий конец? Вот великий прорицатель Детка не предвидел, да и не думал об этом, а Генрих думал в свой последний час и каким-то только ему одному известным гениальным ухищрением сумел передать свои мысли ей. Нет, она тоже не будет насильственно продлевать жизнь, да и не жизнь даже, а распад. Не будет есть с газеты жирную селедку и скользкие «микояновские» котлеты, не будет принимать бесполезные лекарства. И никто не узнает, почему она это сделала, но Гзнрих ТАМ будет знать.