Возвращались с концерта другой дорогой — через арбатские переулки. Детка стал вспоминать пятый год, как строили баррикады, как забегали греться в его мастерскую, тогда еще на Арбате.
— Представляю, как вы грелись, сколько было пито.
Но Детка был настроен сентиментально и замечание оставил без внимания. Ему хотелось вспоминать давнее, вспоминать свою первую жену. Она была простой работницей, но, судя по рассказам Детки, личностью незаурядной. На этих баррикадах проявила совершенно безрассудную храбрость, и женой была ему преданной, но их разделила смерть маленького сына. Старая боль. Смерть малыша и конец жизни с Аней. Об этом Детка вспоминать не любил.
— Ты знаешь, я хорошо помню, что было в начале жизни, и то, что недавно, уже в конце ее, а вот что было в середине — почти не помню. Америка представляется мне каким-то полусном, полузабытьем. Вот как из окна моей мастерской мы смотрели на горящие баррикады, вижу явственно, окно было круглым, мы жили тогда в Малом Афанасьевском, артель художников «Мурава», Аня пекла на печке картошку, у нас была такая черная пузатая, очень добросовестная печка. Я ее купил в магазине Ратнера. Тогда по всей Москве была развешана такая реклама:
Девятнадцать двадцать
Или двадцать сорок.
Эти телефоны знает вся Москва,
Знает, как на деле Старый Ратнер зорок,
Как он доставляет уголь и дрова.
Надо же, пятьдесят лет прошло, а я помню эту чепуху, а вот фамилию того профсоюзного деятеля, портрет которого ваял в Нью-Йорке, не помню, хотя он и приходил потом много раз к нам в гости.
— Его фамилия Волл.
— Да, наверное. У него была чудесная малышка, вот ее помню как звали — Бонни. Правильно?
— Да, ее звали Бонни.
— А ты помнишь нашу Кэрол?
— Как же я могу ее забыть.
— Вот теперь я жалею, что у нас нет детей. Но ты боялась испортить фигуру.
— Да, я боялась.
— Что с тобой? Это музыка так сильно на тебя подействовала? Он и вправду играл замечательно.
— Давай поужинаем в «Праге». Тихо и скромно поужинаем в честь пятидесятилетия революции пятого года. Все-таки ты ее участник, не думаю, что вас, участников, осталось много.
Но скромно поужинать не удалось. Как только вошли в зал, сразу увидели и услышали большую компанию своих — успешных и знаменитых. Пропивали аванс за большой государственный заказ и шумно спорили, кто будет платить. Платить хотели все, кроме бледного изможденного Ивана Леонидова, непризнанного гения новой архитектуры, непонятно как живущего без заказов и премий.
Конечно, закричали, задвигали стульями, освобождая место, отказаться было невозможно, потому что отказ означал бы высокомерие или еще хуже — зависть.
Села рядом с Леонидовым и милейшим Львом Давыдовичем Буравиным, и пока успешные вынимали из карманов горсти купюр, доказывая, что на сегодня он платежеспособнее соседа, она расспросила Льва Давыдовича о детях, о жене. У него была сложная и несчастливая семейная жизнь. Жена то ли больна психически, то ли болезненно ревнива, и существовала дама сердца — милая женщина, вдова видного военачальника. Вдова жила на Фрунзенской набережной, и однажды они оказались на обеде у нее дома. Обед запомнился надолго и милотой хозяйки, и уютом дома, и баснословно вкусной едой.
Лев Давыдович тоже был успешным. Не таким, конечно, как Вучетич или тот же Брыкальников, но жил безбедно. Это были времена благоденствия официальных художников. Заказы сыпались буквально с неба, потому что строили высотки и на их вершинах громоздили истуканов-рабочих, ученых, колхозниц, вдохновенных студентов. Архитекторы и скульпторы объединялись для исполнения срочных работ. Детка в этой вакханалии бригадных подрядов участия не принимал, работал штучно. Кажется, в то время работал над бюстом Хрущева для какого-то высокого учреждения в городе Фрунзе.
А Ивана Леонидова звали разве что вот на такие междусобойчики. А впрочем… кто их знает — может, и работал на кого-нибудь из сидящих за этим столом великий мастер, так сказать, инкогнито. Она покосилась на руки соседа, лежавшие на столе, — сильные нервные пальцы, красивая кисть, но рукава старенького пиджака уже коротки. Нет, непохоже, что и ему перепадает от щедрот. А ведь в Америке был бы богатейшим человеком. Если в Советском Союзе судьба у художника не задастся, то не задастся навсегда. Неужели и Кирика ждет такая же участь? Нет, Кирик сильный, он прорвется, он еще нассыт им в бороды. В его круглом кошачьем лице с выпирающими бугорками мышц проступали такая воля и такая беспощадность, что невозможно было представить его в роли Ивана или, пускай даже благополучным, модным, но автором кладбищенских шедевров.
А Леонидов умер в Военторге, на ступенях лестницы. Какая глумливая рифма судьбы: лестница санатория в Кисловодске — единственное, что дали ему построить.
Все были уже здорово навеселе, пили почему-то за светлую память Федора Осиповича Шехтеля. Видно, Детка рассказал, что сделали с его творением разнообразные новые жильцы.
Выпили и заговорили о другом, желающих распространяться на скользкую тему не нашлось.
Один Детка продолжал бубнить соседу про обезображенные скульптуры у камина.
Она заметила, что официант слишком тщательно перетирает приборы на сервировочном столике и головка наклонена к плечу так прилежно, как наклоняют умные собачки, выслушивая наставления хозяина.
Вспомнился совет Луизы в Нью-Йорке: никогда не говорить ни о чем важном в присутствии официанта: «Они почти все сотрудники ФБР». Здесь они наверняка тоже сотрудники.
Она поймала взгляд Детки и глазами показала на выход, мол, — пора, но хитрый старик сделал вид, что сигнала не заметил. Ему было хорошо среди своих: говорили уже о пропорциях, она успокоилась и решила не портить ему удовольствия, ему редко удавалось посидеть вот так в мужской компании собратьев по цеху.
Он теперь редко выходил из дома.
Иногда они отправлялись в кинотеатр «Центральный», что был наискосок от дома, иногда — подальше, на Маяковку в «Москву», и по дороге все вспоминали и вспоминали былое.
Детка вспомнил, как в двадцатом убрали львов с ворот музея Революции и поставили в вестибюле кинотеатра «Арс». Теперь там находился театр Станиславского, но по-прежнему у входа в будке сидел ассор — чистильщик обуви. У него было удивительное свойство, проверяли каждый раз: он, как таракан, чувствовал взгляд.
Детка всегда вспоминал другого чистильщика по имени Зута, что сидел на углу Леонтьевского и Тверской. Когда Детка оформлял булочную Филиппова, он всегда чистил ботинки у Зуты, дружил с ним и знал все подробности жизни ассирийцев в Москве. Ассоры делились на два клана: канаев и тиараев, кланы враждовали и постоянно воевали за хлебные места в городе.
А еще не реже одного раза в месяц Детка отправлялся в Третьяковку смотреть образа. Были два любимых — маленький Никола двенадцатого века, изваянный в камне, и более поздняя деревянная скульптура Николы Можайского. Удивительно, но каждый раз он находил в этих, да и других образах все новые подробности и новые достоинства.
Ей же выходить из дома становилось все труднее: одышка усиливалась. Она знала — пора бросить курить, и не могла. Не помогали ни леденцы, ни мерзкое полоскание, которое прописал доктор. Как теперь она понимала Генриха, который в периоды «бросания» мог подобрать с тротуара окурок.
Раньше она спокойно могла дойти до Белорусской, купить в магазине «Форель» семги, балычка и немного свежайшей черной или красной икры и, не торопясь, вернуться пешком домой. По дороге, не доходя Маяковки, всегда заходила в маленький магазинчик «Зонты — трости». Просто так. Нравилось название магазинчика и его ассортимент — что-то от старых добрых времен, когда пользовались и тростями, и зонтами. Теперь же магазинчик был всегда безлюден. А потом его закрыли, и на месте старого приземистого двухэтажного дома построили плоского огромного урода.