— Плохие низы, особенно в сцене у Зимней канавки, — был вынесен вердикт.
Возвращались в молчании. Решили прогуляться до метро «Динамо» и там взять такси. У их шофера был отгул.
Когда шли мимо Петровского замка, проступавшего за мягкими очертаниями заснеженных деревьев, защемило сердце.
Своими зубцами и круглыми башнями в сумерках строение Казакова напомнило другое — далеко отсюда, в Кингстоне.
Нассау-холл, Блэр-арка, плющ и сиреневые глицинии… «Ласково цветет глициния, она нежнее инея, — припомнились слова популярной песенки… Что там будет без меня?»
А ничего уже не будет! Генриха нет. Его пепел развеян над штатом Нью-Джерси, такова была его воля, а то, другое существо, которое они называли Генхен, исчезло еще раньше. Их двуединство, их робкая попытка создать свой мир — что от всего этого осталось?
Эстер наверняка сберегает вместе со всем остальным и синий плед, и трубки, и любимые им карандаши — все, что подарила когда-то Гретхен.
Гретхен тоже исчезла. Вместо нее появилась бредущая к метро одышливая тетка.
— Ты знаешь, что рассказал мне Федя? — Детка остановился. На морозе сердце тянуло плохо, но он пытался это скрыть. — Три дня назад встречает он во дворе Кирилла. Тот бежит в мастерскую. Замызганный и с перепою.
Федя решил, что лучше поговорить вот так, запросто, с глазу на глаз, чем вызывать его на бюро секции.
— А зачем его вызывать на бюро?
— Жалоб на него много. Буянит, хамит, девок в мастерскую водит. Заметь, всегда по две, это ему лавры Ильи покоя не дают, тот спит с близнецами. Ну ладно, дело не в этом. Он многих против себя восстановил, вот Федя ему по-отечески и внушает, что надо бы вести себя потише и в выставках сомнительных не участвовать, а тот, покачиваясь, слушал-слушал, молчал-молчал, а потом вдруг говорит: «Брыкало, хочешь я тебе в бороду нассу?» Каков наглец! Надо с ним поговорить.
— Не надо.
— Почему? Пусть извинится, скажет, что был пьян, не соображал ничего, зачем ему еще один враг, да такой могущественный?
— Да правильно он сказал. Представь картину: мороз, Кирилл в пальто на рыбьем меху, голодный, похмельный, а Федя стоит перед ним в финской теплой шубе до пят из натуральной овчины, между прочим, в бобровой шапке и выговаривает, и выговаривает, и учит, и учит, потому что на свежем воздухе морозцем перед сном легкие прочищает… Знаешь, пожалуй, нам к ним не стоит больше ходить. Эти разговоры, они… унижают.
— Это все бабы. Мелют х…ню всякую, а Федя человек своеобычный.
— Ну, тогда общайся с ним без баб.
Глава 8
Кирик Подлесный… Целая эпоха в их жизни. Единственный человек, которому дозволялось говорить иногда жестокую правду: «На родину вас заманивали, потому что Сталин хотел иметь ручного академика с дореволюционным стажем, и он его получил». Но не только Детке Кирик говорил дерзкие вещи. Кажется, в шестьдесят восьмом, пьяный, когда оказались наедине, вдруг взял ее за руку и сказал:
— Я бы переспал с тобой, если бы ты не была такой толстой, — и улыбнулся своей страшной улыбкой-оскалом.
— Пришлось проглотить, потому что не могла же оставить Детку без долгих бесед с возлияниями, криками «Вон!» и «Вернись немедленно!», без обсуждения всего, что происходило в Академии, в стране, в мастерских и подвалах непризнанных гениев. Без жизни. Потому и проглотила, а еще потому, что сказал правду. Но спать с ним не стала бы ни при каких обстоятельствах: Кирик был не из ее, — из какого-то другого опасного мира.
Да, Детка ему многое прощал. Чего стоили вот такие перлы:
— Вы пытаетесь быть немного американцем и немного соцреалистом. Между нами: результат так себе.
Или вдруг заявлял:
— Я люблю вашего старого Самсона, а нового — нет.
Или:
— Вот этот бюстик великого ученого, что-то приторное женственное, он действительно был таким?
— Это лучше спросить у моей жены, ей лучше знать.
Вот до чего доходило, правда, оба были пьяны.
В пятьдесят седьмом, когда во время фестиваля молодежи в парке Горького открылась выставка, они много говорили об Америке, об американском искусстве, и этот наглец, который западнее Москвы не бывал, мог себе позволить такое:
— Вы ненавидите Америку, потому что не понимаете ее совершенно.
Да нет, бывал западнее. Был ранен при взятии то ли Берлина, то ли Кенигсберга. На фронт ушел в восемнадцать. Вернулся искалеченный и принялся за учебу. Необычайная жажда знаний. Детка говорил, что у него «влажные мозги». Интеллект довольно редкое приложение к таланту живописца или ваятеля, исключение Миша и… Кирик. Кирик был талантлив. Почему был, он где-то есть, где-то на Манхэттене или в Бруклине, скорее всего на Манхэттене, слышала, что не бедствует. Правда, все его монстры вызывали в ней ужас, но Детка говорил, что талант незаурядный, а она верила Детке.
И потом… Все-таки на конкурсе монумента Победы проект Кирика занял первое место. Конечно, замотали, монумент делал другой скульптор. Кажется, это был пятьдесят третий… А, может, позже… Детке в Кремле вручали очередную премию, был тихий скандал: когда все в зале встали, что-то приветствуя «в едином порыве», Кирик остался сидеть. Но запомнила не из-за скандала, а потому, что встретила Поля Робсона, ему тоже вручали премию. Они знали друг друга по Нью-Йорку, и Поль сел рядом с ней на банкете. Сначала он рассказал, как в сорок шестом Генрих помог ему организовать поход против суда Линча, потом вспоминали общих знакомых, музыкальные вечера в Русском доме, благотворительные концерты для ее Общества, а в глазах Поля все время был немой вопрос. Потом он опять съехал на рассказ о походе против суда Линча и на помощь Генриха.
Вокруг уже разговаривали громко, банкет развивался по нарастающей.
— Он очень одинок и не очень здоров, — сказал певец как-то слишком протяжно даже для его южного акцента. — Я собирался посетить вас, передать от него привет — и тут такая удачная встреча.
Вдруг она догадалась, что за вопрос таился во взгляде черных навыкате глаз знаменитого певца и борца за мир. И одними губами произнесла: «Никогда».
Он чуть прикрыл веки. Он понял: Генрих никогда не должен приезжать в Советский Союз. Никогда, ни за что. Это и был ответ, который Генрих поручил привезти от нее.
А с Кириком как-то замяли, все-таки фронтовик. Кирик ютился в крошечной мастерской на Масловке (кстати, выхлопотал для него Детка), ходил в рваных брюках и чудовищно пил.
И, конечно, череда подруг. От приблудного вида молодых девчонок до благополучных деятельниц серьезных учреждений. Эта сторона его жизни была ей известна из оговорок Детки и рассказов Нинки.
По Нинке дело обстояло так: существовали жена и сын, которым, когда были деньги, оказывалась щедрая материальная помощь. Была официальная подруга, что-то вроде гетеры, Нинка так и сказала, и откуда только слово такое узнала? Гетера вела дела, к ней приходил с друзьями, у нее столовался, с ней советовался.
По Нинкиным сведениям, там практиковалась любовь втроем, вот с этими самыми приблудного вида.
И хотя сам Кирик, с его круглой мелкокурчавой головой, крепкий, с короткой улыбкой-оскалом, у нее вызывал чувство тайного страха, женщины липли к нему. Особенно падки оказались залетные иностранные богачки-бездельницы, во множестве слетевшиеся в Москву в начале семидесятых. Они-то, наверное, и помогли с отъездом.
От Кирика шло дыхание неведомой сокрушительной силы, вот сила эта и вызывала ужас, который она ловко скрывала даже от Детки. Она только притворялась строгой хозяйкой и женой, когда заполночь спускалась в мастерскую и, выразительно глядя на знаменитый пень, уставленный бутылками и тарелками, приказывала:
— Все, все, все! Метро закроется через десять минут, или я постелю вам здесь, а ему пора спать, не мальчик.
Это о Детке. Кирик смотрел в упор и играл желваками, он понимал, что на самом деле она боится его. Да и как было не бояться. Один раз в мастерской видела, как он пинал мертвецки пьяного дружка-критика: