— Ричард, Ричард… Я знал, что ваш язык умеет жалить, как оса, но не подозревал, что он может быть так медоточив. — Лилберн усмехался, качал головой, но при этом было заметно, как он польщен. — Берегитесь, я могу подвергнуть вашу терпимость и снисходительность ко мне такому испытанию, которого они не выдержат.
— Получите укус осы, только и всего.
— Вот прочтите, — Лилберн протянул ему пачку листов тем отбрасывающим, досланным до конца жестом, по которому близко знавшие его сразу опознавали изрядную степень волнения. — Я бы хотел это вставить вместо эпилога. Что скажете?
Овертон жадно схватил листки, придвинулся к окну. Крутой скат заснеженной крыши напротив лил в мансарду остатки дневного света. Две кошки крались по карнизу, время от времени заглядывая вниз, в уличную черноту. Лилберн зажег свечу, потом еще одну. Ему не было нужды всматриваться через плечо Овертона, обновлять в памяти текст — он сам переписал его прошлой ночью, когда решил, что будет печатать. Это было давнишнее письмо, переправленное им для Элизабет из Флитской тюрьмы. «…Дорогой и любимый друг, когда вы пишете, что при воспоминании обо мне слезы радости текут по вашим щекам…»
— Все же самое поразительное в этой истории — что вы остались в живых. Забаррикадироваться в собственной камере, выдерживать осаду! Вы бы могли составить полезное руководство для всех нынешних и будущих заключенных — «Как выжить в одиночке». А Принн напишет в ответ руководство к созданию абсолютно смертельной камеры.
— Ричард, не зубоскальте. Дело серьезное, и я хотел знать ваше мнение. Отрывок… письмо… С одной стороны, оно представляется уместным, но, с другой, барка и так перегружена. Этот тюк на двадцать страниц может окончательно пустить ее ко дну.
Овертон наконец соизволил заметить, в каком состоянии его собеседник, но сделал вид, что и сам он полон сомнений.
— Конечно, это продолжение саги о ваших страданиях. Вернее, начало, вставленное в конец. И это та самая тюрьма, в которой вы оказались, защищая нынешних своих гонителей. Это важный кусок вашей жизни, и я считаю, что он тоже должен быть представлен присяжным. Однако мне сдается, что главная причина, по которой вы хотите вставить письмо в памфлет, другая.
Он вдруг зашел за стол и упер оттуда в Лилберна прямой и острый взгляд из-под треугольничков бровей.
— Главная причина в том, что в вас уже нет такой возвышенной любви и такой пламенной веры, как раньше. Их вытеснила другая страсть, но вы по привычке цепляетесь за те, прежние, и хотите то ли воскресить их, то ли увековечить в печати, пока пресвитериане не покончили с вами окончательно. Вы уже не можете найти в душе былых чувств и решили по крайней мере воспользоваться былыми словами. Не вижу в этом ничего дурного.
— Замолчите! К дьяволу вашу хваленую проницательность, Ричард. Вы воображаете, что видите каждого человека насквозь, но уверяю вас — только на уровне своего носа. Дайте сюда письмо и не смейте никому рассказывать о нем.
Лилберн грохнул кулаками по столу и тут же выбросил их вперед растопыренными, требовательными пятернями. Но Овертон уже пятился к дверям, поспешно складывая листки и запихивая их за борт камзола.
— Не надо горячиться, подполковник, не надо спешить. Наберем, сделаем пробные оттиски, прикинем туда-сюда… — Он схватил шляпу и, наполовину исчезнув, докончил негромко и очень серьезно: — Единственное, чего я боюсь, — моя Мэри, прочитав, изгрызет меня за то, что ни разу в жизни не получила от меня подобного письма.
Март, 1646
«Даже если бы мне была предоставлена власть над всем миром, я бы согрешил, пытаясь в вопросах религии пойти дальше, нежели мягкое и дружеское разъяснение основ истины, пользы и добра. Пресвитериане оскорбляют всю нацию, утверждая, что дело реформации должно быть завершено за счет уменьшения человеческой способности суждения, за счет сведения религии к единообразию, в то время как главная задача состоит в уничтожении прелатско-папистского духа преследований за религиозные убеждения».
Уолвин. «Шепот в ухо мистера Эдвардса»
Апрель, 1646
«Сэр Томас Ферфакс осадил Оксфорд, но король, переодевшись, бежал оттуда. Некоторое время о нем ничего не было слышно; потом пришло известие, что он объявился в лагере шотландцев и отдал себя в их руки. Совершил ли он это под влиянием дурных советов, или судьба вела его — так или иначе, решение оказалось пагубным для него; ибо, если бы он отправился прямо в Лондон и внезапно предстал перед обеими палатами, он бы, по всей вероятности, погубил их — так велика к тому времени была распря между пресвитерианами и индепендентами. Но предпочтя сдаться на милость шотландцев, он явил перед всеми такое закоренелое озлобление против английского народа, что отвратил от себя многие сердца».
Люси Хатчинсон. «Воспоминания»
11 июня, 1646
Лондон, Виндмилская таверна
— Итак, господа военные, вы все же упустили его.
— Помилуйте, мистер Уолвин, если мы чего и боялись, так лишь того, что он попадется нам в руки. Что бы мы стали с ним делать? Поставьте себя на наше место. Что? Опуститься перед ним на колени? Целовать руку? Спрашивать повелений? Или посадить на первый попавшийся корабль и отправить куда-нибудь подальше? Или просто засунуть за решетку, как обыкновенного преступника?
Уолвин не спеша потянулся к кувшину с пивом и при этом незаметно оглянулся на нижние столики — слышат там или нет. Они сидели у самого окна на возвышении, отгороженном от остального зала деревянным барьером с резными колонками. Таверна была полна в этот час, и косые столбы солнечного света все гуще наливались табачным дымом. Хозяйка стояла у дверей кухни и короткими кивками рассылала своих подручных туда, где терпение посетителей, как ей казалось, готово было истощиться. Кое-кто из завсегдатаев время от времени, не чинясь, сам подходил к стойке с пустой кружкой, продолжая орать что-то в сторону собеседников, оставшихся за столом. К общему гвалту добавлялись звуки арфы, которую безжалостно щипали в углу две подвыпившие дамы.
— Проиграв все на поле боя, его величество, несомненно, попытается теперь что-нибудь отыграть на нашей распре с пресвитерианами, — сказал Уолвин, запуская руку с платком под седеющие пряди волос, закрывавших полную шею. — Кстати, дорогой Уайльдман, вы тогда были еще при штабе. Расскажите, как там приняли известие.
— Что касается самого Ферфакса, то он человек замкнутый и не любит обнаруживать своих чувств. Остальные же открыто выражали озлобленность и тревогу. Больше всего боятся, что король примет Ковенант, возглавит шотландцев и заключит союз с пресвитерианами. Тогда можно смело сказать, что вся кровь в этой войне была пролита зря.
— Пресвитериане здесь больше всего боятся обратного союза короля с индепендентами. Нас обвиняют в том, что мы давно вели тайные переговоры с Оксфордом.
— Но это же клевета!
— Страх ослепляет. Кроме того, с чисто объективной точки зрения такой союз даже более вероятен. Индепенденты, отстаивая свободу вероисповедания, не покушаются по крайней мере на англиканскую веру короля.
— А командование армией?
— Этого не уступят ему ни те ни другие. Да и смешно было бы с его стороны настаивать на сем пункте, находясь фактически в плену у своих почтительных подданных. Другое дело — управление церковью. Похоже, что он крепко усвоил любимую поговорку своего отца: «Нет епископа — нет короля».
— Довольно трудно отстаивать епископов, когда у тебя не осталось ничего, кроме двух-трех гарнизонов, запертых в дальних крепостях.
— Вы недооцениваете силы роялистских настроений. Причем не только среди знати. Для многих темных и бедных людей возвращение монархии означает возвращение к тем временам, когда не было разорительных налогов на содержание армии. Даже в данную минуту мы с вами тратимся на армию, переплачивая вдвое за это пиво. Так что у короля есть достаточно оснований продолжать свои интриги, тянуть время и ждать, когда враги его истощат силы во взаимной борьбе.