Игорь Ефимов
Свергнуть всякое иго
Повесть о Джоне Лилберне
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Против епископов и министров
Декабрь, 1637
Амстердам-Лондон
— Капитан! Вы обещали к утру быть в устье Темзы.
— Да, синьор.
— Сейчас уже за полдень.
— Ветер, синьор. В нашем деле все зависит от ветра.
— Что значит «ветер»? У вас корабль или щепка, которую носит по воле волн? Вот он, хваленый голландский флот. Чиллингтон, вы помните ту шхуну, на которой я вернулся из Генуи?
— Бесподобное судно, синьор. Таких моряков, как в вашей Генуе, нет больше в целом свете. Сам Колумб был генуэзец.
— Вы неисправимый льстец, Чиллингтон. Если б я знал за вами этот порок, ни за что бы с вами не связался. Для меня нет ничего опаснее лести — я поддаюсь ей безотказно.
Итальянец засмеялся, откинув голову, и бросил быстрый взгляд на третьего пассажира — долговязого юношу в черном плаще, сидевшего неподалеку спиной к борту. Он сидел там уже давно, подтянув острое колено к подбородку, сцепив жилистые руки на голенище сапога. Мелкие брызги, занесенные ветром, блестели на его шляпе.
— Прошу простить мою… Чиллингтон, как это слово, которое упорно вылетает у меня из головы?
— Назойливость.
— …простить мою назойливость, мистер… сэр… но я в большой тревоге и хотел бы спросить вас…
— К вашим услугам.
— Что вы можете сказать о нынешних ценах на зеркала в Англии?
— Вы везете зеркала?
— Превосходный венецианский товар, два больших ящика. Но я так неопытен в торговых делах и так доверчив, что всякий сможет надуть меня при желании.
— К сожалению, не смогу назвать вам точных цифр. Моя сфера — сукно. Сукно и шерсть.
— И отчасти бумага?
— Бумага?
Юноша поднял голову и пристально посмотрел на итальянца. Тот беспечно улыбался, борясь с прядями завитых волос. Ветер вытягивал их вперед и, распрямляя, трепал перед его лицом.
— Мои ящики грузили в тот же отсек трюма, что и ваши тюки, и мне показалось…
— Да, вы правы. Из Англии мы вывозим сукно, а обратно, чтобы не возвращаться с пустыми руками, — что подвернется. На этот раз — голландскую бумагу. У лондонских печатников она идет нарасхват.
— Конечно, мне следовало расспросить заранее, а не пускаться так наобум в эту зеркальную авантюру. Но гордость, фамильная гордость Джанноти. Унизиться до расспросов? Бр-р… Англичане — люди замкнутые, разговаривают, по большей части, сами с собой, поэтому, желая видеть собеседника, покупают зеркала в огромных количествах — вот что плел мне этот венецианский жулик, навязывая свой товар. Не знаю почему, но эта чушь меня тогда убедила.
— Одно в этой логической цепи несомненно. То, что многие англичане нынче предпочитают говорить сами с собой.
— Нет, все равно. Я уверен, что страшно прогорю в этой сделке. Ах, гордость, гордость… Слишком дорогой товар в наше время. Генуэзские Джанноти вечно несли на нем убытки. Последний отпрыск не исключение. Кстати, это Чиллингтон — ваш соотечественник и мой… мм-м… консультант. Тоже чем-то торгует и тоже без большого успеха.
— Пуговицами, синьор, я много раз повторял вам — пуговицами. Лавка на Кэннон-стрит.
Юноша наконец поднялся с ящика, на котором сидел, и снял шляпу. В движениях его не было никакой мягкости, каждый жест обладал какой-то угловатой завершенностью; распрямиться — во весь рост, руку со шляпой уронить — до колена, поклониться — подбородком о грудь.
— Джон Лилберн. Из тех Лилбернов, что в епископстве Дарем. Это на самом севере, почти граница с Шотландией.
Все трое раскланялись.
— Мы с вами уже встречались, мистер Лилберн, — сказал Чиллингтон, придерживая у ворота оторвавшуюся застежку плаща. — В Амстердаме, у книготорговца Харгеста.
— Да? Ваше лицо показалось мне знакомым, но я не мог припомнить — откуда. Вы тоже интересовались его книгами?
— Я? Нет, не то чтобы… но вообще… иногда…
На мостике капитан подозвал к себе боцмана и, посоветовавшись с ним, прокричал по-голландски несколько команд. Матросы, пересмеиваясь, полезли на мачты, другие на палубе взялись за канат. Боцман начал поворачивать штурвал, и нос корабля медленно покатился влево, нацелился на видневшийся уже неподалеку берег, затем развернулся еще дальше, и паруса, было потерявшие ветер, снова наполнились, так что палуба резким толчком рванулась из-под ног.
Трое пассажиров, ловя равновесие, перешли на подветренную сторону, укрылись за рубкой.
— Хочу вам сказать, мистер Лилберн, — говорил Джанноти, — что я ищу в Англии не барышей. О нет! Дьявол с ними — с деньгами, с торговлей, с зеркалами, — извините, — с бумагой и шерстью тоже. Я хочу отдохнуть от войны. Вы единственная страна, не захваченная этой проклятой войной, которая полыхает по всей Европе вот уже двадцать лет и конца которой не видно.
— Вы ошибаетесь, — сказал Лилберн с горькой усмешкой. — Несколько тысяч англичан уже погибли в этой войне.
— О, знаю, знаю. Вы имеете в виду ваши несчастные экспедиции в Кадикс и под Ла-Рошель. У вас были склонны во всем обвинять Бекингема. Быть может, герцог, упокой господи его душу, и не был великим полководцем, но суть не в нем. Суть в том, что вы разучились воевать на суше. Сколько лет вы вкушаете мир? Сто? Сто пятьдесят? Но вы не цените его. Только тот, кто сыт кровью по горло, как я, может оценить то, что у вас есть, — покой и безопасность.
Лилберн хотел что-то сказать, но в это время сверху раздался такой громкий и злой хохот, что все трое невольно подняли головы.
Смеялся боцман.
Он повисал на ручках штурвала, подмигивал капитану и показывал большим пальцем в сторону Джанноти, кашлял и захлебывался слюной:
— Безопасность!.. Ха, слыхали? Я вам могу говорить их безопасность… Я вам могу показывать ее на глаза. — И он протянул сквозь перила мостика руку с наискось обрубленной кистью. — Так — видали? Они падали в грязь, да, лежали там… Мои пальцы… отдельно от меня. Вот здесь они росли — так… За что?
— Где это произошло, приятель? — спросил Лилберн.
— Кембриджшир, будь он проклят. Мы работал там пять лет назад, голландский мастер, осушивать топь… Да, учили английский дурак делать хороший поле из мокрый болот. Мы работал весь недель, а воскресенье молился. И мы не хотел молиться их англиканский церковь. И построил свой маленький деревянный часовня, и слушали свой проповедник, настоящий святой старик. Он говорил так, так он говорил, что сердце делалось мягкий и слезы текли с глаз. А когда приходил стража от епископ, он учил из Писания подставлять левый щека, если бьют правый. Но они хватал его за ноги и тащил по грязь лицом, и я не мог на это смотреть, я хотел поднимать его лицо из грязь, но солдат рубил моя рука, и я видел эти мои пальцы отдельно там, на земле. А наша часовня они поджигал с трех сторон. И тогда мы сказал: пусть они потопнут свой болота, эти англичане и их епископ Лод.[1] И уехал, все мы уехал прочь. Теперь я не хочу никогда сходить английский берег, только сижу на корабль.
Капитан, слушая, качал головой, вздыхал и вычесывал из бороды табачные крошки. Лилберн взял изуродованную руку боцмана и показал ее Джанноти:
— Он еще счастливо отделался.
— Но неужели закон распространяет власть архиепископа и на иностранцев?
— Закон — нет. Но кто сейчас считается с законом? Всюду есть специальные суды, не обязанные считаться с общим правом Англии. Так что если вы не хотите подчиняться идолопоклонству, вводимому в церкви, у вас единственный выход — уехать. В Америку, в Голландию, в Швецию. Еще несколько лет, и не только торговля, но вся наша промышленность переместится с порогов Темзы на берега Зунда.