– Так убейте меня, изверги! – воскликнула затворница и распахнула свою власяницу, обнажив тонкую, изящную шею.
– Не спеши! – проговорила спокойно старуха. – Гордая ты, непоклонная! Смирения нет у тебя, а без смирения греха не искупишь! Все-то я тебе, рабе Божьей, говорила нарочно, – продолжала она смягчившимся голосом, – чтоб испытать дух твой, выведать сердце… и выходит, что ни молитва, ни слово Божье, ни удаленье от прелестей мира – ничто не ублажает твоей строптивой души. С грехом великим пришла ты сюда, чтоб замолить его, и мы все молимся о смягчении твоей гордыни, о возвращении твоему сердцу церковью освященной любви… Вот и я, едва волочу ноги, а плетусь к тебе побеседовать по душе, прочитать слово Божье… Сил у меня недостает приносить сюда вовремя масло и пищу, хоть бы какая помощница, а то мать игуменья на меня одну возложила, доверяет лишь мне… Ну и тружусь, тружусь до последнего издыхания, – и старуха закашлялась страшным, затяжным кашлем, хватаясь судорожно руками за свою вдавленную, высохшую грудь.
Когда наконец кашель унялся, то черница вынула из-под покрывала книгу, положила ее на табурет, поставила тот же фонарь и сказала узнице строго:
– Встань и прочти сегодня, при мне, житие святой великомученицы Варвары… Только на колени стань.
Покорно подошла узница к табурету и опустилась на колени, а надсмотрщица – черница села на ее постели. Началось монотонное чтение Четьи минеи…
Повествование дошло уже до страшных пыток, учиненных по повелению отца над его дочерью христианкою, как вдруг из-под полу кто-то постучал, а потом окликнул черницу:
– Преподобная сестра! Зовут тебя!
– А что там? Я занята…
– Прибежала какая-то сиротка полумертвая… дрожит, плачет, просит приюта; говорит, что ее пан хотел заставить латинство принять… Подросток еще, а столько натерпелась!
– Ну, а при чем же я тут? Сказали бы матушке игуменье.
– Почивает она; а как ты, преподобная сестра, по ней тут, то тебя и просят, чтоб расспросила и распорядилась.
– Ох, все труд, да труд! – поднялась она, крякая и стоня. – Ну, дочитай уже сама, моя послушница!.. Фонарь оставлю, а масло потом принесу… Смири сердце и возлюби того, кого и Господь тебе любить указует, а греховные помыслы отмети от себя навеки!..
XVIII
В углу двора, у брамы, толпилось несколько монахинь и монастырских служек; всех потянуло сюда любопытство поглядеть на девочку, ворвавшуюся с таким гвалтом в монастырь. При однообразном, томительно – скучном течении тамошней жизни всякое, незначительное даже событие, врывавшееся из широкого внешнего мира в эту могилу, производило здесь сильное впечатление на затворниц, возбуждая у них интерес к жизни, раздражая уснувшие под власяницей инстинкты; сегодняшний же случай был незаурядным, а потому и неудивительно, что лица всех, сбежавшихся к браме, играли оживлением, глаза искрились любопытством, движения отличались необычной энергией. Посреди толпы стояла девочка, в несколько длинной запаске, тщательно обмотанной вокруг тощего, вытянутого стана и накрепко опоясанной, в несколько оборотов, красной окравкой; на плечах у девочки неуклюже болталась зеленая баевая с красными усиками корсетка, разорванная в нескольких местах, а голову плотно закутывал черный, с золотистой каймой платок. Вся одежда девочки была запачкана грязью и не гармонировала в своих частях, но на это не обращали внимания, так как глаза всех были устремлены на худенькое, миловидное личико, а уши всех горели нетерпением услышать скорей приключения интересной беглянки.
Но девочка больше плакала, кутаясь в платок, дрожала, переминалась босыми, посиневшими от холоду, ногами. Казалось, что гнавшийся за ней ужас не только не отпустил ее в этой обители, а еще больше впивался в нее незримыми когтями…
– Да ты не плачь, не бойся, любая, тут тебя никто не обидит, – ободряла девочку только что подошедшая молодая черничка, – а что тебе приключилось такое?
– Мучил ее пан польский, католик… Хотел в католическую веру выхрестить, – посыпались со всех сторон сообщения новопришедшей.
– Ах, грехи-то какие! – закачала сочувственно головою черничка. – Так ты ж успокойся, девочка, сюда пан не придет. А может, тебя еще что путает?
– Волки… – всхлипывала девочка. – Гнались, насилу сховалась… на дерево влезла… и корсетку было порвали…
– Господи, страхи какие! – отозвались сердечно в толпе.
– Бедная ты, бедная, – погладила ее ласково по голове черничка, – забудь про них, сюда и волки не перескочут.
– Устала… два дня ничего не ела, – продолжала жаловаться беглянка.
В это время подошла к толпе старуха черница, опираясь на длинный посох, и остановилась, не замеченная никем, позади.
– И отдохнешь, и накормят, – утешала приветливо черничка.
– Накормят, накормят, – подтвердили и другие в толпе.
Девочка, видимо, успокоилась, перестала хныкать, только дрожь не покидала ее, то затихая несколько, то потрясая вдруг все ее тело.
– Когда б меня совсем оставили здесь, – заговорила вдруг тихим, просящим голосом девочка, – я бы работала, всех бы слушалась… Нет у меня ни батьки, ни матери, хотелось бы в черницах жить… с вами молиться… Ох, не пускайте меня, святыя сестрички, если не примете, то я на себя наложу руки!
Последние слова сиротки произвели на всех трогательное впечатление и завоевали расположение к ней всей толпы.
– Конечно, как же пустить? Круглая сирота! Кого ж и приютить, как не такую несчастную, – раздались сочувственные возгласы.
– О, да! – подхватила восторженно и молодая черничка. – Не дадим тебя на знущанье ляху, упрячем тут.
– Ой, не давайте, не давайте! – протянула девочка, складывая молитвенно руки.
– А согласится ли принять святая мать игуменья? – шепнула на ухо молодой черничке соседка, но так, что и другие, ближайшие, услышали. – Жалко-то сиротку, страх, а вдруг не захочет святая мать супротив пана пойти?
– Супротив ляха. Что ты! Да за нее и наш гетман заступится, он ведь очень поважает нашу матку святую.
– Поважает, еще как почитает, – отозвались соседние голоса.
– Так вот, умыть да переодеть в чистое эту бедняжку и повести ее к матке игуменье…
– И повести сегодня же, не откладывая! – подхватили ближайшие.
– Да, да, сегодня, – поддержали дальние, – пока еще ее преподобная мосць не опочила.
– Только умыть скорее, надеть чистую сорочку и по-слушницкую ряску, – советовали одни.
– Нет, лучше так, как стоит, и повести, – возражали другие, – пусть святая матка увидит, в каком она виде прибилась сюда!
Начался по этому поводу спор.
Еще раньше, при первом предложении чернички переменить беглянке белье, лицо девочки покрылось смертельной бледностью, а теперь, при общем говоре, глаза у нее расширились от ужаса, и она вся затрепетала. Ужас до такой степени оледенил мозг нашего хлопца, так как это был он, что последний не мог даже следить сознательно за перипетиями спора. Мысль, что вот сейчас разденут его, узнают и повесят, гвоздем сверлила его голову и вызывала один только рефлекс – броситься наутек; но кругом стояла толпа; ворота были заперты железными болтами, и со всех сторон подымались высокие зубчатые стены – муры.
Девочка безумно поводила глазами вокруг и стучала зубами…
Все увлеклись спором и не обратили внимания на такую резкую перемену в настроении духа сиротки; а она даже что-то шептала и о чем-то просила, но ее посиневшие губы только лишь шевелились, а не издавали ясного звука. Спор между тем приходил к концу. Большинство высказалось за то, чтобы привести сиротку чистой, обмытой, так как настоятельница была враг всякой нечистоты и не могла ее видеть; одежду же, в какой прибежала девочка, решили показать отдельно и пояснить подробности.
– Ну, вот и пойдем, любая! – обратилась теперь к девочке молодая черничка и взяла ее за руку.
Но это прикосновение вызвало у девочки новый пароксизм паники: она заметалась и закричала, забывши со страха все наставления нищего и всю осторожность в речах.