Во время полдневной молитвы у обочины дороги мы пообедали. Отсюда караванщики должны были отправиться к себе, на юг, к горам Шокпар и Аулие. Ехать им оставалось приблизительно двадцать верст. Кругом голая степь, небольшие холмы. Сколько ни гляди, не увидишь ни единого барана. После тяжелого жута аулы все еще на зимовках.
Я подробно расспросил Смаила, как мне идти дальше. Я хотел заглянуть в казачью станицу в горах Баян-Аула. Там можно было остановиться у медицинского фельдшера Шайбая Айманова. Когда я учился в Омской семинарии, он учился в фельдшерской школе. Мы дружили. После окончания учения каждый из нас уехал работать в свои родные края. Хотя почта в эти годы работала плохо, все же изредка мы переписывались. Мы были не просто товарищами, а верными, закадычными друзьями. Теперь вот я и решил пробраться именно к Шайбаю. У него разузнать, где находится мой родственник, отправиться к нему, получить от него, может быть, денег на дорогу, по пути заглянуть в свой аул и проехать в советский Туркестан…
У подножия Баяна виднеется сопка. На склоне издали заметны три-четыре черных точки, как родинки на лице.
По словам Смаила, в этом ауле хозяином является хаджи Жантемир из рода Суюндика-Каржаса. У хаджи есть сын по имени Имантаку, влиятельный человек. Вот к нему и посоветовал Смаил обратиться.
Когда время перевалило за полдень, я распрощался с караванщиками и зашагал в сторону Баяна. В кармане у меня была испеченная на угле костра лепешка, размером со ступню верблюда — вот и вся провизия. В руках палка.
Опояска из ветхой материи. Ступни ног в волдырях, сочится кровь, но об этом я ни слова не сказал караванщикам.
Шел долго. Золотой диск солнца уже сел на плечи Баяна. Когда подошел к железной дороге, строящейся от Орска через Атбасар и Акмолинск до Семипалатинска, встретил русского сторожа. Поговорили. И он ругает сегодняшнюю власть…
Пошел дальше, перебрался через овраг. В стороне от дороги виднелись три-четыре юрты, паслась скотина. Когда я подходил к сопке, за которой находился аул хаджи Жантемира, солнце закатилось…
Перевалил через вершину сопки — аула нет. Холмы стоят рядами, один за другим. Переваливаю через них, а аула все еще нет. Наступили сумерки. Я остановился, прислушался — ни звука. Опять зашагал по безлюдному глухому плоскогорью. Впереди во тьме молчаливо дремлют черные силуэты гор… Я окончательно устал. Истертые в кровь ступни болят. Кажется, я заблудился. Идти дальше не могу. Присел. Алая заря на западе постепенно редеет, гаснет. Ни звука, ни ветерка.
Невеселые мысли, как сель весеннего половодья, проносятся в моей голове.
Когда кончатся мои мучения?.. Из-за каких преступлений против человека я должен терпеть столько невзгод?.. Я родился, вырос, учился — неужели только из-за этого обязан терпеть позор и страдания?.. Если так, зачем я родился, зачем вырос, зачем учился?..
Вот сейчас я остался один на безлюдном, безмолвном плоскогорье, окутанный темной ночью. Умру здесь, пропаду без вести, бесследно. Нет мочи идти дальше.
Эти думы, как черные тучи, сдавили меня. Когда я уже отчаялся увидеть предстоящий рассвет, вдруг словно молнией из-за туч блеснула надежда.
«Крепись! Все твои мучения — не зря! Ты боролся за свободу трудящихся, за равноправие обездоленных. Немало героев пало жертвой на этом пути. Немало пролито крови и слез в борьбе за свободу. Мужайся, крепись! Светлый день недалек! Надо идти!.. Надо достичь!.. Надо найти!».
Перевалил еще через несколько сопок, прислушался… Явственно донесся лай собаки. С вершины следующей сопки я увидел расплывчатые черные тени. Приблизившись, я увидел три-четыре саманных зимовки, возле них сломанные телеги с какими-то вьюками. Аул еще не успел откочевать с зимовья. Я подошел к крайней большой землянке и вошел во двор. Кругом грязно, мокро. Вошел в землянку и увидел пожилую женщину с двумя детьми. Она не пустила меня на ночлег, сказав, что «нет мужчины». Я направился к землянке рядом, которая мне показалась чище первой. У ворот стояла женщина. Поздоровались. В сумерках я попытался всмотреться в ее лицо. На голове ее кимешек, на плечи накинут халат. Прямоносая, лет около сорока, по ее лицу, по голосу кажется, что она добрая и умная женщина.
— Голубчик мой, и в нашем доме тоже нет мужчины. А в такое смутное время пустить на ночлег незнакомого — очень опасно… — Она помолчала. — Откуда ты идешь, жигит?
— Из Павлодара… Буду «божьим гостем» у вас, — ответил я.
— Ну что ж, ладно, заходи в дом. Только не взыщи, у нас нет мяса для угощения. Зимой мы перенесли жут, вся наша скотина пала.
— Мне не нужно мяса, женгей[74], — с благодарностью ответил я.
Она провела меня в дом.
Саманная землянка состояла из двух комнат. Горела пятилинейная лампа. На земляном полу я увидел кошмы с узорами. Перед дверью и перед печкой пусто. У двери справа сложены вяленые шкуры. Перед ними лежат два теленка, но в комнате все же чисто. В переднем углу в постели лежат две девушки лет по шестнадцати. Мать подняла их. Девушки накинули на плечи халаты и остались сидеть в постели. Женгей разбудила сына.
— Пайзикен, голубчик, поставь самовар, пришел гость к нам, — сказала она.
— Пожалуйста, проходите, голубчик мой! — обратилась женщина ко мне.
Лампу поставили на середину. Пайзикен начал хлопотать у самовара. Женгей села напротив меня, ближе к дочерям. Войдя в чистую освещенную комнату, я сел, скрестив ноги, и заметил, что одежда моя страшно неприглядна. На ногах сапоги, тупоносые, как телячья голова, на плечах изношенный полушубок на хорьке, весь пропитанный сажей, с ветхим матерчатым поясом. На голове ушанка из черной кошки, на шее потертый шарф.
Женгей стала меня расспрашивать, допытываться, кто я. Пайзикен поставил самовар и подсел к нам. Две девушки с опущенными веками украдкой, с любопытством посматривают, слушают, не пропуская ни единого слова. Обеим лет по пятнадцати-шестнадцати. Они словно зеленые лозы и похожи, как близнецы. Глаза чёрные, как у птенцов кобчика. Накрывшись халатами, они сидят рядком. На голове девушки, сидящей ближе ко мне, тымак из мерлушки с коричневым бархатным верхом.
Женгей продолжает дотошно меня расспрашивать. Я стараюсь ответить на все вопросы подробнее. Женгей тихо почмокала губами:
— Апырым-ай[75], милый мой, если глядеть на твое лицо, то ты кажешься неглупым жигитом. А если представить твой путь, то поведение твое кажется совершенным безумием.
— Почему вы так говорите? — спросил я.
— Как же мне не говорить так! Выходишь из далекого Омска, пускаешься в поиски своего нагашы, даже не узнав, где он живет и к какому роду принадлежит. В самое тяжелое время года ищешь неизвестно кого. Между зимой и летом отправляешься в путь, когда дороги самые плохие. Отправляешься пешком в незнакомый край. И еще приходишь тогда, когда здешние аулы голодают, когда народ охвачен бедствием после сплошного падежа скота. Разве умный человек из далекого края может отправиться один в поиски своего нагашы, точно не зная его местонахождения и принадлежности к роду? Надо ли искать весною, когда дороги непроходимы? Надо ли идти, когда аулы по дороге голодны, только что перенесли гололедицу? Неужели нельзя было идти, когда наступит лето, поднимутся зеленые травы, народ насытится кумысом, окончательно оправится после беды? Ты говоришь, будто хочешь поступить на работу, если подвернется случай, на завод «Экибастуз» или на железную дорогу. Разве есть сейчас работа на «Экибастузе» и на железной дороге? Если бы здесь была выгодная работа, то местные жигиты не уходили бы отсюда на Иртышское пароходство в Омск. Разве ты об этом не знаешь? Наши, такие же, как ты, жигиты ежегодно уезжают на отхожий промысел в Омск. Ты должен был знать их. Каждый год на пароходе толпами они едут в Омск, тебе можно было бы встретиться с ними и узнать, какое положение в наших краях… Твоя внешность и твой разговор позволяют думать, что ты благоразумный человек, но совершенный тобой путь похож на безумие. Удивляюсь, голубчик, — высказывалась женгей.