Однако эта женщина говорила своим скрипучим голосом на хинди довольно живо; она подала меню и удалилась той же шаркающей походкой, чтобы сделать нам ласси с манго. Подавленный такой непривычной обстановкой, я не знал, с чего начать в этом сложном и незнакомом меню, в котором перечислялись блюда с такими экзотическими названиями, как буйабес или кок-о-вен. Я в панике смотрел на маму. Однако она ласково улыбнулась и сказала:
– Никогда не бойся пробовать новое, Гассан. Это очень важно. Это соль жизни. – Она указала пальцем на листок бумаги. – Почему бы не взять сегодняшний комплексный обед? Не против? Десерт входит в цену. Очень выгодно. После всего нашего хождения по магазинам не так уж плохо.
Я точно помню, что menu complet начиналось салатом фризе с горчичным соусом винегрет, потом шел картофель фри и тонкий бифштекс, на котором подали ложечку «кафе-де-пари», вкуснейшего сливочного масла с чесноком и травами. В конце нам подали незастывшее, колышущееся крем-брюле.
Я уверен, что обед был весьма посредственным (бифштекс оказался таким же жестким, как и только что купленные мамой туфли), но он немедленно вошел в мой пантеон самых незабываемых обедов, такой уж тогда был чудесный день.
Таявший на языке сладкий карамельный десерт навсегда связан для меня с воспоминанием о лице мамы, о ее ласковой улыбке. Во время той нашей беззаботной вылазки она словно светилась изнутри. До сих пор я вижу озорной блеск, сиявший в ее глазах, когда она наклонилась ко мне и прошептала:
– Скажем папе, что французская кухня входит в моду. А? Мы скажем, что она гораздо лучше индийской. Это его заинтересует. Что думаешь, Гассан?
Мне было четырнадцать.
Таща с собой учебники по математике и французскому, я брел домой из школы Святого Ксавье и на ходу выедал по кусочку из бумажного кулька с бхелпури. Я поднял голову и заметил черноглазого мальчика моего возраста, который пялился на меня, стоя у грязных придорожных хибарок. Он мылся, набирая воду из облупленного ведра, и на слепящем солнце его влажная темная кожа в отдельных местах казалась почти белой. У его ног лежала корова. Неподалеку, в канаве, сидя на корточках, возилась его сестра, а сзади женщина с тусклыми волосами раскладывала в бетонной трубе, по которой текла вода, свои гадкие тряпки.
Секунду мы с мальчиком смотрели друг другу прямо в глаза. Потом он усмехнулся, опустил руку и махнул членом в мою сторону. Это был один из тех моментов детства, когда ты понимаешь, что мир не таков, как ты полагал. Я внезапно осознал, что существуют люди, которые ненавидят меня, даже не зная.
Вдруг мимо нас к Малабарскому холму с ревом пронеслась серебристая «тойота». Мальчишка отвел свой злобный взгляд, а я с благодарностью посмотрел вслед сверкающей машине. Когда я повернул голову, мальчика уже не было, остались только корова, подрагивавшая хвостом, и девочка, тыкавшая пальцем в кишащие глистами экскременты, которые она только что выдавила из своей попки.
Из внутренности водовода раздавался призрачный шелест.
Бападжи в трущобах уважали. Он был одним из тех, кому удалось преуспеть, и бедняки почтительно складывали ладони, когда он бесцеремонно проходил между лачуг, покровительственно похлопывая самых сильных тамошних здоровяков. Избранные пробирались сквозь шумевшую толпу и набивались на заднее сиденье его трехколесной колымаги, стоявшей у дороги. Бападжи всегда набирал курьеров для доставки коробок с обедами в трущобах, и его за это весьма почитали.
– Дешевле рабочих рук не найдешь, – говорил он мне хриплым шепотом.
Когда мой отец решил изменить концепцию своего ресторана и переориентироваться на публику поприличнее, то перестал нанимать молодежь из трущоб. Папа сказал, что средний класс любит чистеньких официантов, не грязный сброд из каких-то лачуг. На том все было кончено. Однако они приходили по-прежнему, просили дать им работу, прижимаясь своими вытянувшимися от голода лицами к задней двери ресторана, а папа отгонял их рыком и пинками.
Папа был человек непростой, не укладывавшийся в привычные рамки стереотипов. Его едва ли можно было назвать истовым мусульманином, однако он парадоксальным образом весьма ревностно следил за тем, чтобы не гневить Аллаха. Например, каждую пятницу перед призывом к молитве папа и мама собственноручно кормили пятьдесят бедняков из этих самых трущоб с заднего хода ресторана. Однако то была только подстраховка в расчете на жизнь после смерти. Когда речь шла о найме официантов, папа был безжалостен.
– Отбросы, – говаривал он. – Человеческие отбросы.
В один прекрасный день в нашу жизнь ворвался националист-индус на красном мотоцикле, и прямо у нас на глазах трещина, разделявшая бедняков Нипиан-Cи-роуд и богачей с Малабарского холма, превратилась в пропасть. «Шив Сена» тогда активно пыталась «реформироваться»; до прихода к власти партии «Бхаратия Джаната» оставалось всего несколько лет. Далеко не все пламенные экстремисты тихо скрылись во тьме, как тот мотоциклист. Однажды папа пришел в ресторан, сжимая в кулаке пачку листовок. Брови его были нахмурены, губы плотно сжаты, и он сразу же поднялся наверх поговорить с мамой.
Мы с моим братом Умаром рассматривали смятые желтые бумажки, оставленные в ротанговом кресле. От вентилятора под потолком листки трепетали у нас в руках. В них говорилось, что мы – семья мусульман – являемся причиной бедности и страданий людей. Помещенная тут же карикатура изображала папу, необычайно жирного, пьющего из миски коровью кровь.
Образы тех дней являются ко мне теперь в виде отдельных картинок. Вот я с бабушкой щелкаю орехи на террасе ресторана. За спиной у нас националисты кричат в мегафон лозунги. Я поднимаю глаза на Малабарский холм и вижу двух девушек в белых теннисных костюмах, они потягивают коктейли с соком у себя на террасе. В ту странную минуту я каким-то образом понял, чем все кончится. Мы не принадлежали ни к трущобам, ни к элите с Малабарского холма; мы находились на границе между этими мирами, такой уязвимой и тонкой.
Среди воспоминаний о последнем лете моего детства я, однако, могу отыскать и нечто сладостное. Как-то раз, уже после полудня, папа вывел нас всех на пляж Джуху. Мы кое-как пробирались со своими пляжными сумками, мячами и одеялами по переулку, благоухавшему коровьим навозом и плюмерией, а потом вышли на обжигающий песок, уворачиваясь от украшенных мишурой повозок с впряженными в них лошадьми и стараясь не наступить в комковатые кучки горячего навоза. Папа расстелил на песке три клетчатых одеяла, а мы, дети, бегали к платиново-голубой воде и обратно.
Никогда еще мама не была такой красивой. На ней было розовое сари, она сидела, подобрав под себя ноги в золотых сандалиях, лицо ее озаряла легкая, нежная улыбка. У нас над головами громко хлопали воздушные змеи в форме рыб, и от сильного ветра подведенные глаза мамы слезились. Я уютно устроился возле ее теплой ноги, а она рылась в своей плетеной сумке в поисках носового платка и промакивала глаза, глядя в карманное зеркальце.
Папа сказал, что пойдет к воде, купить у разносчика боа из перьев для моей самой младшей сестры Зейнаб. Мухтар, Зейнаб, Араш и я побежали за ним. Пузатые пожилые мужчины пытались вернуть себе молодость, играя в крикет. Умар, мой старший брат, исполнял на песке сальто назад, выделываясь перед своими приятелями-подростками. Торговцы таскали вдоль пляжа холодильники и дымящиеся подносы, расхваливая свой товар – сласти, кешью, фанту и воздушные шарики.
– Почему только для Зейнаб? – хныкал Мухтар. – Почему, папа?
– Что-то одно! – рычал папа. – Каждому что-то одно. И все. Понятно?
Натянутые, как струны, веревки, державшие воздушных змеев, пели на ветру.
Мама сидела на одеяле, свернувшись клубочком, похожая на розовый гранат. Ее рассмешили какие-то слова моей тети, и мама обернулась – ее белые зубы ослепительно сверкали, а руки помогали моей сестре Мехтаб вплести в волосы гирлянду белых цветов. Такой я люблю вспоминать маму.