– Что вы любите? Что едят у вас дома?
И британские солдаты рассказывали ей о пирогах с мясом и почками, о духмяном паре, который вырывается из-под верхней корочки, когда в нее врезается нож, обнажая комковатую начинку. Каждый старался в своем рассказе превзойти другого, и вскоре в палатке только и слышались восторженные стоны, возгласы «Точно!» и возбужденный гомон. Американцы, не желая отставать от англичан, присоединялись, изо всех сил стараясь подобрать слова, которые могли бы описать зажаренные на решетке стейки от бычков, откормленных пышной травой Флориды.
Вооруженная сведениями, приобретенными в ходе этих разведывательных операций, бабушка возвращалась на кухню и там в тандурах пробовала приготовить свои интерпретации блюд, о которых ей рассказывали. Среди них было, например, что-то вроде индийской разновидности пудинга из белого хлеба и сливочного масла, припудренного свежим мускатным орехом – это блюдо пользовалось особенным успехом у английских солдат; американцам, как она обнаружила, понравилось манговое чатни с арахисовым соусом в сложенной пополам лепешке. Вскоре вести о кухне нашей семьи разнеслись повсюду, среди гуркхов[2] и среди англичан, от казарм до военных кораблей, и весь день у палатки-ресторана на Нипиан-Cи-роуд останавливались джипы.
Бабушка была замечательным человеком, и ее роль в моем превращении в того, кем я позже стал, невозможно переоценить. Не существует в мире блюда более изысканного, чем ее этроплюс, которого она обсыпала сладкой масалой с чили, заворачивала в банановый лист и зажаривала на сковороде с каплей кокосового масла. Для меня это любимое блюдо моей бабушки является вершиной индийской культуры и цивилизации, такое простое, даже грубоватое и при этом утонченное. Все приготовленное мною с тех пор я всегда оцениваю, сравнивая с ним, как с точкой отсчета. А еще бабушка обладала поразительным талантом настоящего шеф-повара одновременно делать несколько разных дел. Я вырос, наблюдая, как она снует, босая, по земляному полу кухни, быстро обваливает ломтики баклажана в нутовой муке и бросает их в кадай[3], ворчит на повара, сует мне миндальные вафли, пронзительно кричит на мою тетю.
Придорожная палатка моей бабушки быстро превратилась в курицу, несущую золотые яйца. Неожиданно дед и бабка весьма преуспели, сколотив небольшое состояние в твердой валюте – след, оставленный миллионом солдат, матросов и летчиков, проходивших через Бомбей.
Вместе с успехом пришли и специфические заботы богачей. Бападжи был известен своей скаредностью. Он всегда кричал на нас за малейшее прегрешение вроде того, что мы слишком щедро смазываем маслом решетку гриля. Он был отчасти помешан на деньгах. Поэтому, не доверяя своим соседям и родичам нашей семьи из Гуджарата, Бападжи начал прятать сбережения в жестянках из-под кофе и каждое воскресенье отправлялся в секретное место за городом, где и закапывал свои драгоценные барыши в землю.
Поворотным моментом в жизни моих деда и бабки стала осень 1942 года, когда британское правительство, которому не хватало денег на военные нужды, начало продавать с аукциона большие участки земли в Бомбее. В основном распродавалась территория Салсетте, крупного острова, на котором построен Бомбей, но неудобные длинные полосы земли и свободные участки Колабы также пошли с молотка. Выставили на торги и заброшенный пятачок, незаконно занятый моей семьей.
Бападжи был в душе крестьянином и, как все крестьяне, гораздо большее доверие испытывал к вложениям в землю, нежели к ассигнациям. Поэтому однажды он выкопал все припрятанные жестянки и, прихватив соседа, сведущего в грамоте, направился в «Стэндарт чартерд бэнк». С помощью банка Бападжи купил участок в четыре акра на Нипиан-Cи-роуд у подножия Малабарского холма, заплатив на торгах цену в тысячу шестнадцать английских фунтов десять шиллингов и восемь пенсов.
Тогда и только тогда бог послал деду и бабке детей. Мой отец, Аббас Хаджи, был принят повитухами в ночь знаменитого взрыва в Бомбейском порту[4]. В тот вечер в небе с грохотом разрывались огненные шары, стекла дрожали по всему городу, и именно в этот момент моя бабка испустила вопль, от которого кровь у всех застыла в жилах, и на свет появился папа, перекрывая своими криками и звуки взрывов, и стоны своей матери. Мы неизменно смеялись, когда бабушка рассказывала эту историю, потому что все, кто знал моего отца, сходились во мнении: для его появления на свет эти обстоятельства подходили более, чем какие бы то ни было другие. Тетя, родившаяся на два года позже, вступила в этот мир в обстановке гораздо более мирной.
Пришло время Независимости и Разделения. Как именно нашей семье удалось пережить то злополучное время – остается тайной. Ни на один из вопросов, которые мы задавали папе, он не дал прямого ответа.
– Ну, плохо было, – говаривал он, когда мы приставали к нему особенно настойчиво, – но мы справились. А теперь кончай допрос и поди принеси мне газету.
Что нам известно, так это то, что семья отца, как и многие другие, оказалась разорванной надвое. Большая часть наших родичей бежала в Пакистан, однако Бападжи остался в Мумбае и укрылся вместе с семьей в подвале склада своего делового партнера-индуса. Бабушка однажды рассказала мне, что им приходилось спать днем, потому что ночью их будили крики жертв резни, разворачивавшейся прямо у дверей склада.
Короче говоря, отец вырос совсем не в той Индии, которая была известна деду. Дед был неграмотен; отец ходил в местную школу – как следует признать, не очень прилежно, однако ему все равно удалось в итоге поступить на факультет ресторанного обслуживания в Политехническом институте Ахмадабада.
Образование, разумеется, сделало невозможным следование прежним родоплеменным традициям. В Ахмадабаде папа повстречал Тахиру, светлокожую девушку, учившуюся на бухгалтера, которой суждено было стать моей матерью. Папа рассказывал, что влюбился сначала в ее запах. Он сидел в библиотеке, склонившись над книгой, и вдруг уловил опьяняющий аромат чапати и розовой воды.
То, говорил он, была моя мать.
Одно из самых ранних моих воспоминаний – как мы с отцом стоим на дороге Махатмы Ганди и смотрим на модный ресторан «Хайдарабад», а он крепко стискивает мою руку. Баснословно богатое бомбейское семейство Банаджи в окружении друзей выгружается из припарковавшегося «мерседеса» с личным шофером. Женщины взвизгивают, обмениваются поцелуями и обсуждают, кто из них похудел, а кто потолстел. Швейцар-сикх распахивает перед ними стеклянные двери ресторана.
Ресторан «Хайдарабад» и его владелец, что-то вроде индийского Дугласа Фэрбенкса-младшего, по имени Удай Джоши, часто упоминались на страницах светской хроники индийской «Таймс», и каждое упоминание о Джоши заставляло моего отца чертыхаться и шуршать газетой. Хотя ресторан нашей семьи относился совсем к иной весовой категории, нежели «Хайдарабад» (мы подавали вкусную еду по умеренным ценам), папа считал Удая Джоши своим соперником. И вот прямо перед нами целая толпа представителей высшего света входила в знаменитый ресторан для отправления менди – предсвадебного ритуала, в ходе которого невеста и ее подруги сидели на подушках, пока их руки, ладони и ступни покрывали причудливым узором с помощью хны. Все это означало изысканные блюда, веселую музыку, пикантные сплетни. И, что совершенно точно, это означало дополнительную рекламу для Джоши.
– Глянь, – сказал вдруг папа, – Гопан Калам.
Папа закусил ус. Его огромная потная рука вцепилась в мою руку. Никогда не забуду его лица. Это было, как если бы небеса внезапно разверзлись и перед нами оказался сам Аллах.
– Он миллионер, – прошептал папа. – Разбогател на нефтехимии и телекоммуникациях. Посмотри, что за изумруды на этой женщине. Ай-и-и! Как сливы!
И тут из стеклянных дверей появился Удай Джоши и как равный замешался в толпу элегантных персиковых сари и шелковых костюмов а-ля Неру. Четыре или пять фотографов-репортеров тут же стали просить его повернуться так и эдак. Джоши, как всем было известно, обожал все европейское, и вот он, в костюме от Кардена, стоял перед щелкающими фотоаппаратами, гордо задрав нос, а его коронки сверкали в свете вспышек.