Владелец знаменитого ресторана поразил мое детское воображение подобно легенде болливудского экрана. По моим воспоминаниям, шею Джоши обвивал роскошный желтый шелковый эскотский галстук, а его серебристые волосы были зачесаны назад в высокую прическу с валиком, надежно закрепленную несколькими баллонами лака. Никогда я не видел никого столь же элегантного.
– Только посмотри на него, – прошипел папа. – Посмотри на этого павлина!
Папа не мог более выносить вида Джоши ни одной минуты. Он резко развернулся и потащил меня в супермаркет «Сурьодхая», где шла распродажа десятигаллоновых бочек с растительным маслом. Мне было всего восемь лет, а потому пришлось бежать, чтобы поспеть за широкими шагами отца в развевающейся курте.
– Послушай, Гассан, – прорычал он, перекрикивая мчавшиеся мимо автомобили, – однажды настанет день, когда имя Хаджи будет известно всем, а этого павлина никто и не вспомнит. Погоди – и увидишь. Спроси тогда людей, спроси, кто был Удай Джоши. «Кто-кто? – переспросят тебя. – А Хаджи, Хаджи – весьма высокопоставленная, очень влиятельная семья».
Короче говоря, мой отец был человеком с большими амбициями. Он был толст, но высок для индийца, ростом в шесть футов, с пухлым лицом, вьющимися жесткими волосами и густыми напомаженными усами. Одевался он всегда, по старинному обычаю, в курту и штаны.
Но утонченным вы бы его не назвали. Папа ел, как и все мужчины-мусульмане, руками – точнее, правой рукой; левая всегда лежала у него на бедре. Но вместо того, чтобы приличествующим образом подносить еду к губам, папа опускал голову к миске и принимался засовывать в рот жирную баранину и рис так, как будто ему больше не дадут. Пот лил с него ведрами, когда он ел, и под мышками на его рубахе расплывались пятна размером с обеденную тарелку. Когда он наконец поднимал голову, глаза его были остекленевшими, как у пьяного, а подбородок и щеки лоснились от оранжевого жира.
Я любил отца, но даже я должен был признать, что зрелище он собой представлял пугающее. После обеда отец ковылял к лежанке, падал и в течение следующего получаса обмахивался и возвещал о своем удовлетворении во всеуслышанье, громко рыгая и громоподобно пуская ветры. Мать, происходившая из респектабельной делийской семьи государственных служащих, в отвращении закрывала глаза во время этого послеобеденного ритуала. И она постоянно упрекала его за то, как он ест.
– Аббас, – говорила она, – не спеши. Ты подавишься. Боже милосердный, все равно что с ослом есть!
Однако невозможно было не восхищаться обаянием отца и его решительностью, с которой он так упорно шел к своей цели. К тому времени, как я появился на свет, отец уже крепко держал в руках семейный ресторан, так как дед страдал от эмфиземы и в лучшие свои дни ограничивался тем, что, сидя во дворе в кресле с жесткой спинкой, надзирал за упаковкой обедов для доставки.
Палатку моей бабушки уже сменило серое строение из кирпича и бетона, огораживающее небольшой участок земли. Мы жили на третьем этаже главного здания, над рестораном, дед с бабкой, бездетные тетя и дядя поселились через дом от нас, а замыкала семейный анклав кубообразная двухэтажная деревянная хибара, в которой спал на полу Баппу, наш повар из Кералы, и другие слуги.
Сердцем и душой этого старого семейного предприятия был двор. У дальней стены стояли тележки для коробок с обедами и велосипеды с лотками, под сенью провисшего брезента располагались баки с супом из карповых голов, пачки банановых листьев и еще теплые пирожки самосы на вощеной бумаге. Огромные железные котлы с рисом, благоухающим лавровым листом и кардамоном, стояли у противоположной стены дворика, и вокруг них постоянно монотонно гудели мухи. На холщовом мешке у задней двери кухни обычно сидел слуга, тщательно выбирая темные зернышки из риса басмати. Женщина с намазанными жиром волосами, перегнувшись в талии, с сари, собранным между ног, мела дворик короткой метлой – туда-сюда, туда-сюда. По моим воспоминаниям, наш двор был всегда полон жизни, постоянно кто-то приходил и уходил, распугивая петухов и кур, чье нервное кудахтанье сопровождает все воспоминания моего детства.
Именно там, приходя жарким полуднем из школы, я заставал бабушку, работавшую под навесом, закрывавшим часть дворика. Я забирался на ящик, чтобы понюхать ее острый рыбный суп, и мы немного болтали о том, как прошел мой день в школе, прежде чем я сменял ее у котла, чтобы помешивать суп. Я помню, как грациозно подбирала она подол своего сари, отходя к стене, где продолжала присматривать за мной, куря свою железную трубку – привычка, которую она сохранила еще от своей деревенской жизни в Гуджарате.
Помню, как будто это было вчера: я стою и помешиваю суп, вторя ритму города, в первый раз погружаясь в волшебный транс, который всегда с тех пор охватывает меня, когда я готовлю. Благоуханный ветер проносится по дворику, принося с собой далекий лай бомбейских собак, шум транспорта и запах нечистот. Бабушка сидит в углу, в тени, ее крошечное сморщенное довольное лицо скрывается в клубах дыма; сверху доносятся звонкие молодые голоса моей матери и тети – они замешивают в тесто турецкий горох и чили на веранде второго этажа у нас над головами. Но лучше всего помнится мне звук, с которым мой металлический половник ритмично задевал дно котла, добывая из глубин супа таившиеся там сокровища – костлявые рыбьи головы и белые глаза, мелькавшие в рубиново-красных водоворотах.
Мне все еще снится это место. Стоило только выйти за границы безопасного участка, занимаемого нашей смьей, как вы оказывались на краю знаменитых стихийно возникших трущоб у Нипиан-Си-роуд. Они представляли собой едва защищенные дырявыми крышами сляпаные из чего попало шаткие сараюшки, между которыми тут и там текли зловонные ручьи. От этих домишек поднимался в небо едкий запах угольных очагов и гниющих отбросов, в задымленном воздухе постоянно слышались вопли петухов, блеяние коз и шлепки прачек, отбивавших мокрые тряпки о цементные обломки. Там дети и взрослые испражнялись прямо на улицах.
По другую сторону от нашего дома уже шла совершенно другая Индия. По мере того как взрослел я, росла и моя страна. Возвышавшийся над нами Малабарский холм быстро заполнился строительными кранами, и между старыми огороженными виллами выросли белые высотные дома под названиями «Мирамар» и «Палм-Бич». Откуда ни возьмись, словно боги, как будто из-под земли появились люди состоятельные. Везде только и разговору было что о только что появившихся программистах, скупщиках металлолома, дельцах, экспортировавших пашмину, производителях зонтиков и еще уж не знаю о ком. Появились миллионеры, сначала сотнями, потом тысячами.
Раз в месяц папа отправлялся на Малабарский холм. Он надевал чистую выстиранную курту и вел меня за руку вверх по холму, чтобы «засвидетельствовать свое почтение» влиятельным политикам. Мы робко пробирались к задним дверям вилл, окрашенных в цвет ванильного мороженого, и дворецкий в белых перчатках безмолвно указывал нам на терракотовый горшок, стоявший сразу за дверьми. Папа бросал свой пакет из оберточной бумаги к уже лежавшим в нем другим пакетам, дворецкий бесцеремонно захлопывал дверь перед самым нашим носом, и мы шли со своими пакетами, набитыми рупиями, к очередному представителю какого-нибудь комитета Бомбейского регионального конгресса. Существовали определенные правила. Подходить к парадной двери было нельзя. Только с черного хода.
А потом, когда дела были окончены, папа, мурлыча себе под нос газеллу, как в тот раз, о котором я вспоминаю, купил сока манго и поджаренной на решетке кукурузы. Мы сели на скамейку в Висячих садах – общественном парке Малабарского холма. С нашего места под пальмами и бугенвиллеями нам было видно, кто входит и выходит из «Бродвея», только что выкрашенного многоквартирного дома, который был отделен от нас выжженным солнцем газоном: бизнесмены, вылезающие из своих «мерседесов», их дети в школьной форме, их жены, выходившие выпить чаю или на занятия теннисом. Неиссякаемый поток богатых джайнов тек мимо нас к Джайн-Мандир, храму, в котором они покрывали своих идолов пастой из сандалового дерева.