С базара они ушли вместе. Кеша толкался колодками в землю и на коленях вез Дусю в клетке. Федор шел рядом, нес аккордеон и на рытвинах, буграх подталкивал Кешу свободной рукой в спину.
Жил он за базаром, снимал у вдовой старушки крохотную комнатенку за печкой. В ней только и умещалось, что кровать, самодельный столик не шире тумбочки да стул — гнутый, венский, с дырчатым сиденьем.
Хозяйка ничего не имела против вселения Кеши, озаботилась только, где он будет спать: кровать-то у Федора полуторная, узка для двоих мужиков. Кеша уверил ее, что предпочитает спать на полу, тут ему все легче, как раз места хватит. Старуха повздыхала, глядя на него сверху вниз, хотя сама была малоросла и сутула, всплакнула, вспомнив своих убитых, раненых, без вести пропавших, и скоро принесла довольно толстый, хоть и ветхий, в пятнах, детский матрас и длинное, тяжелое, на вате, мужское пальто.
И зажил Кеша с Федором под одной крышей, одной жизнью, согласно и дружно, словно многие годы знал и любил этого человека. Да тут и узнавать особенно было нечего: одну войну прошли они, а война людей обтесывала не хуже плотницкого топора, отрубала лишнее, в дело непригодное, так что, считай, самая сердцевина только и оставалась в человеке, то, что было в нем коренное, надежное. Федор был старше, опытней, он и на жизнь мирную, гражданскую налаживался раньше, когда война еще шла и Кешу кидало из боя в бой. Мудрый это был человек и сердечный, ровный в обхождении, пока дело не касалось его прошлого, семьи. Однажды простодушный Кеша начал было расспрашивать Федора о его близких. Тот помрачнел, жестко сжал рот и оборвал товарища:
— Чтобы не вертаться к этому, в двух словах. Есть жена и дочь, но считай — их нет. Я так считаю. И ты о них забудь, если друг мне…
Кеша прикусил язык, весь вечер поглядывал виновато на Федора. А тот старался быть таким, как до этого разговора, но не получалось у него, точно тень пасмурная наполнила глаза и тяжелила взгляд. Видно, в душе его была такая жестокая рана, что, как ни лечил он ее забвением, все зияла, кровоточила. Он потыкался из одного угла в другой, было занялся выдвижным ящиком, в котором тесно стояли пакетики папиросной бумаги, наподобие тех, в каких Кеше в госпитале порошки давали. В этих пакетиках порошков не было. На внутренней стороне их темнели машинописные, расплывчатые или выведенные четким почерком Федора строчки, обещавшие удачу, счастье, благополучие, вроде «Верь в судьбу свою — все сбудется» или — «После грозы вновь светит солнце, после тягот приходит облегчение. Тяготы позади, впереди хорошее». Федор некоторое время колдовал с этими пакетиками, восполнял те, которые были сегодня выдернуты Дусей, потом обул башмаки, ушел и вернулся через полчаса, с бутылкой. Первые стопки они выпили молча, макая поочередно хлеб и лук в солонку. Постепенно лицо Федора прояснилось, порозовело, глаза его вновь стали теплы и доброжелательны.
Аккордеон они продали. Неделю примерно искали что-нибудь подходящее, попроще на толчке и не находили. Или продавались совсем уж замученные, бросовые гармони и баяны, или тоже трофейные, нарядные слишком. И вдруг им повезло несказанно. Федор, мотаясь по базару в воскресный день, углядел саратовку с ложечками-звоночками, с цветастенькими мехами. Едва Кеша взял ее в руки, едва тронул пищики и звоночки, как отозвалась гармошка чистым, высоким звуком. И воспрянула душа Кеши, вся, до глубин, прониклась родным, не забытым, щемящим. Вспомнились ему гулянки и вечеринки ребят с механического завода, вспомнились девчата, которых провожал он поздно, после кино или танцев с товарищами своими, — милые, далекие, где, как они теперь?..
И опять он хорошо пел, так пел, что весь базар сошелся и обступил его живой стеной, и вздыхал, и плакал слез не пряча.
В тот день стал Кеша знаменитым. С того дня люди ходили на базар не только за покупками, но и его послушать, странные песни его, в которых мотив знакомый, а слова новые совсем, горячие, горькие — о сиротстве и душе истерзанной, о той жизни, что навеки в войне сгорела, о детях одиноких, женах безмужних и женихах-калеках. Чудно было все Кеше: и то, что творилось с ним, тайна рождения новых его песен, и то, что он терзает сердца людям, бередит их боли, а люди не только не гонят его прочь, — смотрят благодарно, просветленно, точно слезы глаза им омыли, и уходят умиротворенные. Чем же они успокаиваются, чем утешаются?..
Однажды Кеша проснулся среди ночи. Тихонько попискивала Дуся в своей клетке, глухо стонал во сне Федор, ритмично рассекали тишину ходики. Кеша лежал на матрасе лицом вверх. Необыкновенный, глубокий, с легкой, сладкой печалью покой был в нем и вокруг, и Кеша знал, что это его состояние продлится и завтра, и послезавтра; ему казалось, что жизнь сто устроилась навсегда, пусть бедная, скудная, без любви и ласки, но зато с дружбой сердечной, с одиночеством вдвоем, с базарной сутолокой и неторопливыми разговорами. Что было не жить так? После войны всласть была и такая жизнь…
На второй или третий вечер Кеша спросил друга, верит ли он в то, что написано на бумажках, которые Дуся вытаскивает для желающих.
— Там, понимаешь, все вообще написано, — ответил Федор. — «Верь в свою звезду» или «После бури приходит вёдро, после беды — радость» — это правда для любого и каждого. Предсказания судьбы в бумажках нет, да ее при всем желании не угадаешь — у всякого она своя, особая. Но есть еще и общая, судьба всех. Через войну люди прошли, через великое горе. Вот об этой, общей, судьбе бумажки, так что Дуся в любом случае угадывает.
— Но ведь она ищет, я сам не раз видел.
— Обучена так, только и всего.
— Надо же, — поразился Кеша, помолчал. — А люди-то верят.
— Да, — кивнул Федор, — они за этим и приходят. Им хочется верить, а сил на веру не всегда хватает. Вот они и приходят — за надеждой, чтобы дальше жить, как живут, а живут плохо, тяжко, одиноко… Ты заметь, кто чаще всего ко мне подходит, Женщины, не старухи, но и не молодые уж, обездоленные. Счастливым, если есть такие, мы с Дусей не нужны. — Он усмехнулся и, взяв свинку на колени, почесал у нее за круглым, рыжим ушком. — Да и тем, что подходят, мы нужны до поры. Покуда настоящая, действительная надежда не вырастет. А она с детьми подрастает, с предвоенными. Поокрепнут они — тогда и мы с тобой занятие сменим, правда? — спросил Федор, наклоняясь к Дусе. — Ты будешь детишек забавлять, а я… я чем-нибудь еще займусь. А покуда мы тут нужны, и ты тоже, — повернулся он к товарищу и повторил тихо, как отзвук: — Покуда… Потому мы с тобой и шебуршимся, а то бы что нам на пенсии не жить? Вполне можно, да для души-то мало как…
Их место на базаре, у двух пней, стало теперь постоянным, и никто его не занимал. Продавщицы табачной лавки и забегаловки уважительно здоровались с ними. Мужчина в кожаном фартуке из мясного ряда, что тянулся за церковью, иной раз приносил им хорошие обрезки — «Вот вам на суп, мужики». Колхозницы угощали то медом, то творогом. Федор подмигивал Кеше:
— Живем, брат. Это они для тебя. Мне одному не носили. Любят тебя бабы.
Кеша и сам чувствовал, что обласкан людьми, но чувство это неизменно вызывало потребность отдарить. А чем он мог отдаривать, кроме песен своих? Кеша старался петь с душой, от самого сердца, и со временем узнал, когда и почему это у него выходит. Когда вспомнит утраченное, что до войны было: няньку Фелисату, веранду детского дома, на которой играл в гусей, койку свою в большой общей спальне, у окна, на которой так сладко спалось ему, девушку Розу, что была на заводе учетчицей и нравилась многим, ему, может, особенно запала в душу, так что он не решался и намекнуть об этом. Не решился и тогда, когда уходил на фронт, когда все и всё говорили. Впрочем, и говорить-то было некогда. Провожали их десятерых сразу, и Кеша отступил в сторону, чтобы дать проститься товарищам. А на вокзале такое творилось, что собственных слов не было слышно, а тут дали команду, ударил звонок, и все колыхнулось, сдвинулось, перемешалось, замелькало: поцелуи, объятия, слезы, простертые к вагонам руки, отчаянные глаза, отчаянные лица. Сколько ни озирался он, сколько ни вглядывался из тамбура, из-за плеч и голов, Розу так и не увидел больше. А он-то на гулянках, на вечеринках для нее одной и играл, и досадовал, что он гармонист, а не кто-то другой. Известное дело: раз гармонист, то стой и играй вальсы, польки и любуйся, как то один твой дружок, то другой берет Розу за руку, вводит в круг и танцует с ней, и нашептывает ей на ушко, а она смеется, блестит глазами…