— Опять отец голодный останется, — вздохнула я, сдаваясь окончательно.
Мы обе повеселели.
— Да ты посмотри, какая прекрасная жизнь! — соблазняла Шура. — Войны нет, сама молодая, здоровая, квартира у тебя есть — квартира есть! — да многие живут и работают только ради нее, — а ты не ценишь, нет, ты совершенно не умеешь ценить своего счастья!
— Да, — соглашалась я, — да, — и начинала ценить.
— Да-а, квартира — это не баран начхал... Ведь я-таки решила ехать. Пусть хоть и на чертовом севере, и без знакомых, без мамы — но будет свой угол.
— Какой еще север? — удивилась я.
— А что, я не говорила? Впрочем, могла и не говорить. Боялась: осудишь.
— Теперь, значит, уже не боишься... — горько пробормотала я.
— Что-что?
Не расслышала — и хорошо. Зачем обсуждать очевидное. Видно, плохи мои дела...
— Ничего, продолжай.
— Ну так вот: Ректор, как ты его обзываешь, пригласил меня к себе в институт. У него есть возможность дать квартиру, а на кафедре есть вакансия ассистента.
— И заведующего, — вспомнила я.
— Нет, завкафедрой у него есть.
— Как! А Славикова он пригласил завкафедрой.
Шура посмотрела своими прекрасными глазами — у Билла своего, что ли, она научилась этому жалобному собачьему взгляду?
— Не приглашал он Славикова, — сказала она, жалея, что знает это.
— Не приглашал? А Славиков позвал меня в это Заполярье, замуж: квартира, кафедра, — развеселилась я.
— Ты согласилась? — с мрачным юмором сказала Шура.
— Нет.
— Ну вот видишь!
— Что — ну вот видишь?
— Значит, можно было приглашать.
— А вдруг бы я согласилась?
— Нет. Он же знает, что нет.
Мы грустно переглянулись: повеселились...
Но не это важно. А вот что: моя Шура едет к Ректору наложницей. А потом?
Прозвенел звонок. Мы двинулись на кафедру: взять ручки, тетради, и потом — медленно — в аудитории. Студенты любят, когда мы задерживаемся: несколько дареных минут беззаботного времени. Сидят сейчас за столами, солидно перекидываясь шутками, — и стараются не смеяться: не уронить себя — господи!
— Лиля... А если я правда решусь уехать — заберешь моего Билла? Ведь там ему холодно будет.
— Заберу, заберу... Отчего бы мне не согласиться, — я лукаво усмехнулась, — ведь ты все равно не поедешь.
— Да? — недоверчиво удивилась Шура.
И озадачилась.
Кафе было откуплено полностью, закрыто для публики «на спецобслуживание», и какие-то хмыри зло и завистливо заглядывали в обледеневшие окна. Хорошо было сидеть внутри, в освещенном тепле, в музыке, во хмелю, а им там, жаждущим снаружи, — гораздо хуже! — весело думала я, забавляясь рифмой.
Домой я не сходила, не переоделась — я боюсь своего дома.
Но это даже лучше, что я не в «вечернем», у меня выгодная позиция, все «претендуют», а я как бы «не претендую» я так просто, нехотя присутствую. Вроде, я получаюсь не такая виноватая в жажде удовольствий, как все остальные.
Еда была отличная, и уж одному этому можно было радоваться: в кои-то веки поесть серьезной пищи, раз уж случай приспел. От сытости я размякла, подобрела и ко всем кругом хорошо относилась. Улыбалась, улыбалась — щеки заболели.
Банкет кишел незнакомыми дяденьками, все крупного калибра — видать, старые однокашники шефа — профессура. Славиков беспокоился, как охотничья собака, когда хозяин опоясывается патронташем. Жидким от волнения голосом он просвещал меня:
— Ты думаешь, где делаются самые важные дела? Вот на таких банкетах.
Насильно объяснял:
— Вон тот — академик, вон тот — из министерства, почтил присутствием... А вот этот пузанок — он мне позарез нужен. Если он даст отзыв на мою диссертацию, то...
Прищурившись, он гипнотизировал этого пузанка взглядом, а я страдала от его откровенности, как от тесной обуви — так и хотелось поскорее разуться. Но я терпела. Я старалась отнестись к его деловитой возне добродушно. И к шефу тоже.
Взыскуя мира...
А не только Славиков, не только шеф — весь народ решительно нуждался в снисхождении: все подпили, разбились попарно и танцевали — смотреть на это трезвыми глазами было бесчеловечно: дамы, потея, кокетничали, грузные кавалеры раздували роковой огонь за стеклами очков — и у тех, и у других выходило плохо.
Я милосердно отвернулась, склонясь над тарелкой, хотя есть было уже некуда. Я не танцевала. Впрочем, никто и не рвался меня приглашать. Вот Шуру — наперебой. Она, как японская гейша, каждого умела осчастливить: поднимет свое восхищенное лицо и неотрывно слушает, с пониманием кивая головой. И только когда танец кончается и она садится к столу рядом со мной, видно, как она устала трудиться на увеличение общего счастья, как ей отдохнуть хочется, — но тут опять подходит какой-нибудь дяденька — и Шура, обратив к нему переполненные глаза, отдает себя на растопку, а дяденька около нее греется и оттаивает.
— Одна обезьяна горела, а другая руки грела, — неодобрительно усмехнулась я.
— Все хорошо, все прекрасно. Лишь бы всем было хорошо! — твердит Шура.
— Говорят, у кого есть собака — тот неизбежно хороший человек. Сэлинджер о себе написал: живу там-то и там-то, и у меня есть собака. И больше ничего не счел нужным добавить.
— Заведи собаку, — посоветовала Шура.
— Ты же отдаешь мне Билла! Уезжаешь на Шпицберген и отдаешь мне Билла.
— Да? — вспомнила Шура и опять озадачилась.
— Да. Уезжаешь куда-то там... в Анадырь, что ли, и отдаешь мне Билла, — кивала я головой, рассматривая свою тарелку.
Подбежал Славиков — видимо, в устройстве карьеры появилась пауза — и схватил меня станцевать, — быстренько, пока его пузанок занят кем-то другим.
С деловой торопливостью он вложил в танец все, что можно: прижал к себе, вздохнул, печально заглянул в глаза, простонал: «Ох, Лиля!..», и все время зорко оглядывался, чтобы не проворонить момент, когда пузанок останется один. Кончилось тем, что посреди танца сделал стойку на свою добычу и бросил меня — конечно, отвел сперва на место, посадил и, всячески извиняясь, метнулся ловить своего подшефного.
Принесли горячее. Все потянулись к столам и еще раз организованно выпили за дорогого шефа, изобильно лоснясь улыбками. И сам шеф лоснился.
— Шура, он тебе давал на вступительные экзамены списки «лиц, необходимо подлежащих зачислению»?
— Давал...
— И ты брала?
— А ты не брала?
Молча ели. На горячее был лангет.
— ...Наверное, без этого не обойтись, я понимаю. Но Мишка мне сказал...
— Знаешь, Мишка, конечно, умный человек! Но пусть бы сам шел и работал — а мы бы посмотрели на практике все его теории.
— О чем вы, а? — рассеянно встрял Славиков.
— Ешь, Лева, ешь, у нас так, бабская болтовня! — отогнала его Шура.
— ...Он как раз и считает, что лучше уволиться и идти уборщицей: мол, одним честным человеком будет больше — а это немало. Впрочем, говорит, как хочешь, но если ты им поставишь, списочным, я с тобой жить не буду, мне резону нет. Только, говорит, смотри, я не хочу быть одураченным.
— А тебя за язык тянули. Обязательно надо было ему рассказать!
— Ну, а после экзамена он и не спросил ничего. Так и умолчали. Понимаешь? Мы новички... Но ставила, в общем, по справедливости — так, разве что, вопросов слишком уж рискованных не задавала — и все. Да и не пятерки, а четверки... в основном.
— Лиля, но ведь это же не взяточники какие-нибудь! Это совсем другое! Их и всего-то человека два-три. Ну, родственники, может быть, дети друзей. Вот если бы ты была врач, а я привела бы к тебе свою мать: прими! — ты бы что, сказала: идите дожидайтесь в порядке общей очереди? Или: извините, ваш район обслуживает другая поликлиника, да?
— Не знаю, — устало сказала я. — Мишка бы тебе точно сказал, а я не знаю. Я домой хочу...
Шура посидела в задумчивости, покачала головой, потом встряхнулась:
— Ладно! — Достала из сумочки полиэтиленовый пакет и положила в него два лангета с оставленного всеми общего блюда. — Отцу твоему, — пояснила она. — Не пропадать же добру, за него деньги п л о ч е н ы!