Выдалась в тот день короткая свободная минутка перед вечерней проверкой. Рабочей скотине тоже и дух перевести иногда дозволяли. Борис Федорович не хотел идти в душный барак, присел на корточках под стенкой. Да и день был на редкость тихий. Последний луч уходящего солнца каким-то образом пробрался сквозь переплетение ветвей, лег светлым пятнышком неподалеку от рассевшегося зэка. Небольшое пятнышко, всего с детскую ладошку. Но сверкнувшая при этом искра заставила Бориса Федоровича насторожиться. Чудо! Там, вдавленная чьим-то каблуком, лежала консервная банка.
В секунду рот Бориса Федоровича наполнился слюной. Он чуть не замычал от пронзившего его нутро омерзительного животного вожделения.
Умом знал. Банка пуста. Она просто перевернута вверх дном. Но сумасшедшая надежда заставила его передвинуться, не вставая и протянуть руку. Он поддел ногтями и вытащил ее из земли. Пустую, конечно. Когда-то в ней находился рыбный частик в томатном соусе. Борису Федоровичу явственно почудился ни с чем не сравнимый аромат измельченной бросовой рыбешки. Как откроешь крышку, так и увидишь первым делом слой густого рыжего растительного масла, с редким вкраплением специй. Ему даже представилось, как ели из банки, тщательно очищали ее кусочком хлеба.
Печальными глазами смотрел Борис Федорович на обманувший его ожидания бесполезный предмет, как вдруг внимание его привлекло темное образование, в том самом месте, где откручивают крышку. Борис Федорович осторожно ковырнул заскорузлым пальцем. Да, это был крохотный кусочек рыбьего хвостика, засохший, приставший к жести.
В тот же миг банка полетела в сторону, выбитая ударом чужой ноги. От мгновенного разочарования Борис Федорович даже не успел почувствовать боли в зашибленных пальцах. Поднял голову.
Над ним возвышалась плотно сбитая фигура блатного.
— Ты, фрайер, — прохрипел социально-близкий, — мать твою перемать так и эдак! Хочешь вернуться живым к своей бабе, не смей жрать ничего, кроме баланды и пайки, понял?
Блатной не присел на корточки, и Борис Федорович быстро отвел голову. Знал, что за этими словами может последовать немедленный удар ногой в лицо. Но на блатного по неизвестной причине напал добрый стих. Он принялся развивать полезную жизненную установку.
— Сколько дают — то и твое, понял? Желудок сожмется, станет маленький, как грецкий орех, — он сложил колечком кургузые пальцы, — тогда и жрать хотеть перестанешь. А будешь всякую херню подбирать, по помойкам лазить, подохнешь. Понял? До лета доживешь, собирай травку. Вот такую. Заваривай и пей.
Откуда-то из бездонного кармана ватных штанов блатной достал бесформенное, потерявшее вид соцветие какого-то растения.
Борис Федорович все еще ждал удара в лицо. Блатной не мог не воспользоваться удобным положением. Но тот хрюкнул смешком, бросил «фрайеру» сухой комочек и ушел враскачку.
Борис Федорович посмотрел ему вслед, перевел взгляд и подобрал с вытоптанной бесплодной промерзшей земли странный подарок. На его грязной ладони лежала головка кашки, тысячелистника. Он почему-то сразу припомнил название. «Летом собирай, — усмехнулся Борис Федорович, — ты еще доживи до лета».
За ужином в бараке, среди согнувшихся над котелками товарищей по несчастью, тщательно жующих и тщетно пытающихся извлечь хоть одну калорию из пустой и невкусной жижи, Борис Федорович ел вместе со всеми и посматривал на кружку с кипятком. В ней плавали измельченные частицы лекарственного растения. Но, приступив к чаепитию, Борис Федорович почти не ощутил его приятной целительной горечи.
Совету блатного он внял. С тех пор он даже не смотрел в сторону помойки, где можно было найти кое-какие пищевые отходы. Только желудок почему-то не хотел сжиматься до размеров грецкого ореха.
С первых дней, как инженер, хотя и не путеец, Борис Федорович несказанно удивлялся, отчего насыпь под рельсы, возводимую зэками сквозь тайгу, сооружают без акведуков для пропуска талой и дождевой воды. Размоет же! Он даже кому-то сказал об этом. Но его грубо оборвали.
— Тебе, мать твою, больше всех надо?
Борис Федорович, не привыкший к постоянной, назойливой матерщине, хотел возмутиться, но поразмыслил и решил промолчать. А через небольшой отрезок времени в сознании сложилась неожиданная для него самого формулировка:
— А и правда, мать их всех, мне, что ли больше всех надо!
Стал доискиваться до истоков крамолы в своей добросовестной коммунистической сознательности, и к великому удивлению почувствовал отвращение именно к этой самой коммунистической сознательности.
Его принудили месить от зари до зари липкую осеннюю слякоть, грузить на носилки щебенку, тащить их с напарником из карьера до насыпи, и снова шагать обратно за новой порцией. А просека в тайге бесконечно длинна, и конца ей нет. Хочется одного — бросить к черту отсыревшие, неподъемные, даже когда тащишь порожняком, носилки. Сесть на одну из поваленных по прошлому году, да так и не вывезенных лиственниц и устроить перекур минут на сорок. Но вот беда, некурящий он, а просто сидеть как-то даже неловко. Борис Федорович вечно боялся совершить нетоварищеский поступок. За то всегда и уважали его с самого начала крестного пути товарищи по несчастью.
В начале октября, после первого снега, пополнился лагерный недокомплект вместо умерших за лето. У Бориса Федоровича появился новый сосед, как вскоре выяснилось, тоже инженер и, что самое удивительное, реэмигрант из Франции. Борис Федорович при знакомстве усмехнулся:
— Везет же мне на вашего брата.
Стали знакомиться ближе, еще больше оба удивились странному совпадению. Дмитрий Владимирович Шеин, оказалось, знал Сергея Николаевича Уланова в давние парижские времена. Это было не очень близкое, но вполне приятное знакомство, возобновленное после войны.
За участие в Сопротивлении Дмитрий Владимирович был арестован немцами в 1943 году. Прошел костоломку гестапо, выдержал нечеловеческие пытки. Потом Бухенвальд. Он дожил до освобождения. После войны, как и Арсеньев, стал одним из организаторов Союза советских граждан.
Несмотря на долгое пребывание в Бухенвальде, Шеин остался крепким мужчиной. Он и ростом удался и скроен был ладно, и с лица хорош собой, хотя на правой стороне подбородка белел неровный, неаккуратно зашитый шрам. Его было видно даже сквозь щетину.
С Шеиным Борис Федорович сошелся сразу. Им незачем было присматриваться друг к другу, ходить вокруг да около, хватило нескольких фраз, чтобы понять непродажную сущность каждого. Жаль только, времени поговорить за ужином и перед сном едва хватало. Поначалу тема была одна — о сроках, о навешанных обвинениях в шпионаже. Даже в поведении на допросах у них было что-то общее. Ни тот, ни другой не подписали против себя ни одного протокола.
Некоторое время Борис Федорович никак не мог осмелиться задать Шеину мучивший его самого вопрос. В один из вечеров неожиданно для него самого вырвалось:
— Если вы знали, что здесь творится, зачем ехали?
Дело было за ужином. Кругом гудел, стучал оловянными ложками переполненный до отказа, прокуренный барак, с уходящими в неразличимую дымную мглу двухэтажными нарами. За общим гулом можно было не опасаться чужих ушей.
Дмитрий Владимирович мельком глянул на собеседника и снова занялся котелком, будто собирался отыскать на дне Бог весть, какой разносол. Но, убедившись в тщетности поисков, обтер ложку о рукав телогрейки и сунул ее за голенище разбитого сапога.
— Да, представьте себе, многие знали.
— И что же?
— А мы не верили. Разве может нормальный человек поверить в это? — Дмитрий Владимирович слегка повел головой в сторону дальней стены барака. — Вы лучше мне сами скажите. Вы знали? С нами ясно, мы были далеко за рубежом, А вот вы… как это вами воспринималось?
— До недавнего времени, Дмитрий Владимирович, я искренне верил в светлое будущее всего человечества. Более того, я и сейчас верю. Идея ведь хороша, вы не можете отрицать.
Шеин насмешливо поднял брови.
— Да? Ну, допустим.