Дождавшись, когда Дина легла, бабушка подошла к ней:
— Ты мне скажи, внучка, правду. Я на язык крепкая, знаешь.
— Ты о чем, бабунь?
— Знаешь, не хитри, — бабушка рассердилась.
Сколько Дина себя помнит, она не хитрила с бабушкой. Она не могла ничего от нее скрыть. У бабушки было редчайшее свойство — глядеть в душу. Дина не захотела хитрить и на этот раз.
— Бабуня. Не могу я сказать правды. Не обижайся.
Бабушка помолчала, подавила вздох, сказала с решительностью:
— Заруби себе, внучка: где ты, там и я. Мы с тобой, как две лошади, которых связали хвостами. Хотим разбежаться, да хвосты не позволяют. Так-то!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Есть люди, нестерпимо боящиеся старости, седых волос, морщин на лице. Бесспорно, старость не красит. Но если прожитые годы не похожи на запутанные заросли ивняка, и выбранный тобою друг — воистину тебе друг и спутник, старость станет тем спокойным финишем, к которому идет каждый.
Укладывая в чемодан смену белья, пару полотенцев, пирожки, испеченные Юлькой, Модест Аверьянович все больше настраивался на философский лад. Своего отъезда он трудно добивался, пока, правда, едет не на фронт, а всего-навсего в Москву, но именно его жизнь, не похожая на запутанные заросли ивняка, порукой ему в том, что на фронт он попадет. Вчера он написал сыну:
«Игорь! Я меняю адрес. До получения моего следующего письма не пиши мне. Но для меня важно, чтобы ты думал обо мне даже тогда, когда письма от меня будут задерживаться…»
Юлия Андреевна в эту ночь не ложилась, ходила нечесаная, растерянная. Все у нее валилось из рук, она подходила то к буфету, то к шкафу и подолгу стояла, обескураженная тем, что не может вспомнить, зачем подошла.
— Юля! — окликнул ее Модест Аверьянович. — Брось все к черту, посиди со мной.
Они сидели, обнявшись, готовые продлить эти минуты до бесконечности и прервать их по первому телефонному звонку. Прощальные минуты! Какой совершенный секундомер уследит за их спринтерским бегом?! Необходимо сказать так много, а слов нет. Слова куда-то исчезли, провалились.
— Юленька! — говорит Модест Аверьянович. — Моя самая умная, самая сознательная из всех женщин земного шара, Юленька! Ты не станешь убиваться, мучиться, понимая, что иначе я не могу.
Она молчит, складывая на коленях треугольничком истерзанный носовой платок. Сущенко гладит ее волосы и впервые замечает в них седину. Он прижимает к себе Юлькину голову и, не сдерживаясь, не боясь неискренности, произносит:
— После Игоря ты самый дорогой мне человек.
А минуты бегут…
Почему молчит Москва? Он заказал разговор еще до завтрака.
— Модя! — Юлия Андреевна высвобождается из его объятий.
Сущенко настораживается. Он догадывается, о чем сейчас заговорит Юлия.
— Я не имею права рассказывать. Но ты — это ты. Тебе можно. Дело в том, что… понимаешь, я никуда не эвакуируюсь. Меня оставляют здесь. Как Дину Долгову. Аркадия Обояна. Ты тоже должен понять. Мне нельзя было отказываться: я в совершенстве знаю немецкий. Для тебя главное — попасть на фронт. Для меня…
Он перебивает:
— На той неделе майор Зимин спросил, как я смотрю на то, чтобы ты осталась. Поначалу я был ошеломлен. Моя Юлька — в тылу у немцев? Но ответил я Зимину вот что: «Честнее человека не найдешь».
— Спасибо.
— Будь осторожна, Юленька. Помни, в городе тебя многие знают.
— Да, я перееду в район. Ты обо мне не тревожься. Себя береги.
Пронзительный звонок заставляет обоих вздрогнуть. Сущенко хватает с рычага трубку, но, увы, это не Москва.
— Модест! — кричит в трубку Куликов. — Ты дома, а я ломлюсь к тебе в управление.
— Дружище, здравствуй! — тоже кричит в трубку Модест Аверьянович. — Хорошо, что позвонил. Через час я уезжаю. Что? И ты? Ну, елки-палки, у тебя же бронь. А, молодец. Как отнесся к твоему решению Виктор? Ну, верно. Да, да, я знаю. Завод эвакуируется в Казахстан. Я дал Шерстобитову на всякий случай адрес Игоря. Он обещал его разыскать. Как твои? Еще не говорил? Нет, Юлии все известно, она одобряет… Будь здоров, старина! Жив и здоров. Обязательно. Спасибо. И ты своим.
Сущенко опускает на рычаг трубку, подходит к чемодану и так же, как недавно Юлия, растерянно стоит над ним, не помня, что собирался в него положить еще.
Снова звонок. Продолжительный и настойчивый. Москва!
2
Куликов еще издали увидел худую фигуру сестры. Как всегда, Саня встречала его на улице. Они быстро вошли в дом. Лялька сидела на тахте, обхватив колени руками, Лена перебирала клавиши. Чемоданы, узлы, перехваченные ремнями, корзины с провизией были перенесены поближе к двери, чтобы их можно было без задержки выносить.
— Ну что? — спросила Елена.
Куликов натянуто улыбнулся:
— Все нормально. Завод эвакуируется в Казахстан. Переводить на платформы его начнут завтра. Да, не сегодня. Брать с собой можно многое: постель, всякую кухонную утварь, короче, не ограничивают. Но поедете вы без меня. — Он вытер со лба пот, перевел дыхание. Смотреть на своих женщин он не мог.
— Что значит — без тебя? — спросила Лена, держа руку на крышке, рояля.
Если бы она спросила не так спокойно!
— Меня призывают. Сегодня ночью я ухожу. И прошу вас…
Он не мог продолжать. Сестра изменилась в лице, Лялька вскочила, подбежала к ней. Лена не двинулась с места, не повысила голоса, не сняла руку с рояля:
— А твоя бронь?
— Леночка! Лариса! Я не могу говорить об этом с Саней, но вы не она. Пользоваться бронью, когда чувствуешь себя здоровым, сильным, когда знаешь, что на фронте ты во сто крат больше нужен, чем на заводе… Дорогие мои, вы же не захотите, чтобы я возненавидел себя, проклял… Ну, будьте благоразумны.
— Ваня! Что ты наделал, Ваня… — стонала сестра.
— Тетя, успокойтесь. Сейчас же… Папа прав. Папа совершенно прав. Мы должны гордиться им, а не распускать нюни. Когда провожали соседского Маркушу, вы не ломали рук, не причитали: «Маркушенька, что ты наделал?». А он так же — добровольцем… И у него похуже: двое сосунков осталось…
Куликов благодарно слушал дочь. Она стояла подле тетки, спиной к матери, с пылающими щеками, горящим взглядом. Как он любил ее такую! В гневе, равно как и в смущении, Лялька казалась красавицей.
Елена молчала.
«Что она, так и простоит истуканом? Так и не скажет ничего?» — думал он, обнимая и успокаивая сестру.
Но Елена заговорила:
— Давайте обедать. Ляля, достань вина. От пирога отрежь половину, в дорогу папе.
— Мне ничего не нужно. Я ведь с пайком. Вот только белых подворотничков бы.
Саню точно ветер поднял. Всхлипывая, она поставила на стол ручную машину, бросилась развязывать узлы, отыскивая, куда она припрятала полотно. Лялька убежала на кухню. Самый раз подойти к Лене, поговорить. Поговорить? О чем? «Я тебя всю жизнь любил без памяти, а ты меня — нет»? Спросить, отчего двое умных людей не смогли сложить нормальной жизни? О таком ли говорят при расставании?
Не впервые Куликов не знал, с чего начать разговор с женой, но впервые ему не хотелось разговора.
— Ванюша! — Елена увела его в Лялькину комнату, усадила. — Сколько у нас с тобой свободного времени?
Господи, олимпийское спокойствие!
— Через полтора часа я должен быть в военкомате.
— И больше не придешь домой?
— Не знаю. Отправляют нас ночью.
— Так вот, Ваня… слушай! Завод для нас без тебя не существует. — Она качнула головой, не давая ему возразить. — Не нужно. Что бы ты ни сказал, не поможет. Я достану эваколисты в филармонии. Уедем. — Она вздохнула, обняла Ивана Трофимовича. — Не умею я о таком, Ваня, а надо. Ты должен знать: с Виктором меня ничто не связывало. Почему я столько времени молчала? Ты подозревал меня, а подозрение оскорбляет. Но ты помнишь: когда меня в самом деле захлестнуло, я не лгала. Ушла, и все. А вернулась… Большая любовь, Ванюша, должна быть щедрой. Щедро простивший не смеет унижать недоверием. Нет, нет. — Она положила на его руку свою, прозрачную, с длинными пальцами. — Я тебя ни в чем не обвиняю. Разве в том, что ты чересчур меня любил… Виновата перед тобой я. Как ты, Ваня, любят не многие. И не многих. Меня мучает, что ты не был со мною счастлив.