— Вы бы поменьше шумели, — попыталась одернуть ее Дина. — Говорили бы поменьше.
Алексевна в полный голос ответила:
— Так ить он меня внимательно слушает, я ему любезно рассказываю.
В первую получку она пригласила на чай бабушку и Дину. К чаю она подала сдобных булок, горчичных бубликов, колбасы, свежайшего сливочного масла и конфет. Возможно, это был первый такой богатый стол в ее жизни.
Будь здесь не Дина, а Лялька, она непременно записала бы разговор бабушки и Алексевны.
— Лексевна! Никак, ты белый хлеб ешь? — пригладив рукой волосы, лукаво спросила бабушка.
— Ить вправду! — подхватила бабушкино лукавство Алексевна. — Али мы из бедной семьи? Али кому до́лжны? Мой батька у одного взял, другому отдал.
Как водится, вспоминали молодость.
— Бывало, диву даюсь, — говорила бабушка, — всю ночь сидит мать и вяжет: цок-цок спицы. Прислонится спиной к стулу, подушку под голову, и — цок-цок. «Чего оно ей не спится?», — думаю. А подкатило самой под шестьдесят, поняла, чего оно не спится.
Алексевна подробно, в деталях, перечисляла горести, отложившие морщины на ее лицо. Бабушка метала афоризмы:
— Добро, если жизнь отложит морщины на лицо. А если на душу?
Или:
— Та и дурак кашу наварэ, як пшено е.
От пятой чашки чая Алексевна разомлела, на ее кирпичном носу выступили росинки пота, маленькие глазки увлажнились, будто пила она не чай, а вино. Дина радостно подумала, как легко переносит «отлучение» от спиртного эта прожженная, как все считали, пьяница.
Чаек они попивали степенно, из блюдец, аппетитно причмокивая губами. Их тихая согласная беседа убаюкивала. И вдруг вспыхнул спор. Алексевна утверждала, что загробная жизнь существует, что умирать боязно: какова она там, вечная кара?! Бабушка, привыкшая к крутому словцу, подняла ее на смех.
— Э, помрэшь и с… не побачишь. И я таково́ когда-то мыслила. В церкву ходила, посты блюла. А как выкривил мне бог пальцы, да на правой, рабочей руке, потеряла я в него веру. Кабы ж такую труженицу, как я, полагалось наказывать? — Бабушка выпростала перед Алексевной свою руку с обезображенным мизинцем, с навечно согнутым безымянным пальцем.
Несчастье случилось с бабушкой через год после того, как она отдала дочь замуж. Стоял последний день масленицы. День, в который, по старому обычаю, люди идут друг к дружке прощения за грехи просить: «Прости дурной грешного!». Бабушка не сомневалась, что явится к ней свояченица, обидевшая ее. Она строгала тонкие лучинки из березы для самовара, собираясь попотчевать родственницу, да и накололась. Ночью руку раздуло, тело сделалось огненным, а наутро пальцы выкривило. Хуторяне сошлись на едином мнении: Серафиму испортила Свиридониха, известная ведьма. Накануне бабушка отчитала ее за злой язык.
Свиридониха жива и поныне. Она вдевает нитку в игольное ушко с одного прицела, хотя считается слепой, к кринице за водой ходит без палки, сама себе стирает. По-прежнему хуторяне, боясь ее дурного глаза, быстро прогоняют мимо ее дома коров.
— Можа, бог тебя наказал одним, а наградил другим, — отводя бабушкину искалеченную руку от своего лица, сказала Алексевна, бросив красноречивый взгляд на Дину…
Прошло с полмесяца. Дина задержалась в классе. Когда она поздно вечером подходила к дому, у нее перехватило дыхание. Сиротливо прижавшись к оконной раме, стояла Алексевна. Она качалась, переступая с ноги на ногу, напевала хриплым прокуренным голосом: «Ах, пожалейте вы меня, ведь я ж мужчина…»
«Пьяная!» — испуганно подумала Дина.
Дина подступила к Алексевне.
— Привет! — свистящим шепотом произнесла она. — Сколько волка ни корми, он в лес смотрит? — Как-никак она была бабушкиной внучкой. Она тоже знала пословицы.
— Д-динка! — заплетающимся языком пролепетала Коряга. — Ты поругай меня, поругай. Я любезно послушаю.
— Пошли домой! — приказала Дина.
Она не вела ее, а тащила, проклиная свою идиотскую доверчивость, свою самонадеянность («Как легко переносит отлучение от спиртного!»), свою беспечность (ни разу не позвонить в трампарк, не спросить, как она там!).
Услышав прерывистое дыхание старухи, Дина остановилась.
«Балда! Загоняла бабку!».
— Передохните уж, горе вы мое! — разрешила она. Алексевна неожиданно всхлипнула. — Она еще плачет! Вы зачем напились? Как я теперь в глаза людям погляжу? Я же за вас поручилась.
Алексевна горестно икнула:
— Мне веры нету. Я только на тебя облакачиваюсь, Динка.
— Была вам вера, была. Сами вы ее в грязь затоптали.
— Той не человек, кто пуда три грязи не съел.
— Слышала уж эту побасенку. Идемте.
— А ты на меня не кричи. Катька и та кричать не стала. Любезно так в трамвае обратилась: «Ить ужли то вы, мама?»
Дине показалось, что она оглохла.
— Какая Катька? В каком трамвае?
— Моя Катька. В моем трамвае. «Ить ужли то вы, мама?». Шляпка на ей с бумбоном, сапожки, муфта, чемодан кожаный. «Ить ужли то вы, мама?».
Господи-светы! Никак, ее Катька жива-здорова? И здесь, в городе! Дина обняла старуху за плечи:
— А что еще она говорила вам, ваша Катька?
— Много говорила: «Ить ужли то вы, мама?»
Да! Большего от нее сейчас не добьешься. Ладно, пусть проспится.
На лестнице Алексевна оттолкнула Дину, упала на порожек, по-детски всхлипнула.
— Пропала я, Динка! Не с добром она пожаловала, я ее знаю.
— Глупости. Где она сейчас?
— Дома, где ж еще? В трамвае выпытывала: «Вы на прежней квартире, мама!» Глазками по мне, что метлами, шырг, шырг. Конец всему.
— Хватит вам отпевать себя. Вставайте. Бояться родной дочери!
— Боюсь, Динка. Ить смерти и то меньше боюсь. — Поднимаясь, она несколько раз падала, приговаривая: — На одну тебя у меня вера, Динка! Ить на тебя я и облакачиваюсь. Ты не бросишь меня, а?
— Полно турусы городить! — очень к месту употребила Дина любимую бабушкину поговорку, застегивая на Коряге распахнувшуюся телогрейку.
По коридорам ей снова пришлось тащить старуху, ноги той совсем отказывали. Раскрывалась то одна, то другая дверь, соседи качали головами, жалели Дину. Из комнаты Алексевны вышла женщина. У нее было приятное, даже красивое лицо, глаза заплаканы.
— Ой, мама! — вскрикнула она, подхватывая из Дининых рук Корягу.
В семь утра Дина стучала к Ивановым.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Лиза Чуксина имела основания огорчаться. Чего она ни делала, чтобы завести друзей, но как не везло ей в лотерейных выигрышах, так не везло на дружбу. Она и сама понимала: для того чтобы с кем-то сдружиться, не следует высмеивать старуху Долгову перед Хитрым Чертом, Хитрого Черта перед другими, ан хиханьки вырывались, а вслед за ними вырастала пропасть между нею и, скажем, той же старухой Долговой. А то кинется угоднически помогать кому-нибудь («дай, ведро донесу, дай, веревку для белья протяну»), помощь выглядит неестественной, вроде ей от того человека что-то надо. И вечно с нею, именно с нею, что-либо приключается. Собака издыхает — ее вина. Веревка, которую она помогала соседке через весь двор протянуть, рвется, белье приходится перестирывать — соседка клянет ту минуту, когда Лиза предложила ей услугу. Провались ты, такое невезение! А сколько она за работу принималась? Начнет водой торговать — жара донимает, увольняйте. Начнет шить — не угодит первой клиентке, остальные, как заговоренные, не идут. Буквально рок над нею. Добро, послала ей судьбинушка Гаврика. Не будь его — камень на шею и в речку. За ним она, как за гранитной стеной. Скучно без людей-то, а что поделаешь? Люди по-ослепли, где им увидеть Лизу такой, какая она есть.
Возвращение Кати Швидко и вселило в Чуксину надежду (может, сдружатся?), и испугало. Был за Лизой давний грешок: перехватила она когда-то письмо Кати к матери.
«Живы ли вы, мама? — писала Катя. — Очень виновата я перед вами. Ответьте, тотчас приеду».
В ту пору Чуксина разругалась с Золой (хотела подкупить управляющего домами, выселить старуху да завладеть ее просторной комнатой, ан управляющий возьми и открой пьянчуге Лизину затею, та на нее — с кулаками), ясно, письма оскорбительнице Лиза не отдала, а Кате отписала, изменив почерк, что давно сгнили косточки ее матери, умершей от белой горячки. С тех пор прошло много лет, должно, не станет Катерина доискиваться, кто послал ей письмо-похоронку, а и станет — ищи в поле ветра! Пока ж надо постараться сойтись с гостьюшкой: что ни говори, девчонками они дружили, глядишь, и кончится Лизино одиночество.