Солнце ушло, но темнота не приходила. Вместо нее по небу разлился мерцающий серебристый свет. Неба не стало. Было только это неверное, все подменяющее сияние белой ночи.
Дальние сопки придвинулись и стали близкими. Вода в узкой бухточке, где стояли сейнеры, потемнела, а суденышки, слившись со своим отражением, стали огромными, как корабли.
Бледные цветы рододендронов на склоне сопки начали разгораться собственным золотистым светом.
Далеко и звонко разносились голоса птиц. Ночь освободила звуки. Они стали самими собой.
Я встала и пошла вверх по выщербленной паводком улице. В погасших окнах домов отражалось сияние белой ночи. Словно в окна вставили куски неба. Дома спали.
И только у одного, стоявшего чуть на отшибе домика в окне горел свет. Мне показалось, что я слышу голоса, и я подошла поближе. Просто из любопытства.
Земля возле домика принадлежала тайге, — видимо, никто тут не заботился об огороде. Прямо у самого крыльца тянулась вверх молоденькая лиственница, у завалинки на припеке разросся шиповник, а дальше между камней белели какие-то цветы.
Голоса доносились из заросли ольховника. Сначала я услышала женский — высокий и звонкий.
— Ну что ты ко мне ходишь? Перед людьми только стыдно Ты — капитан сейнера, человек на примете, а я кто?.. Да и не верю я тебе. От Тоньки ко мне пришел, а от меня к кому пойдешь?
— Брось ты, Наташа! Ну, брось! — уговаривал мужской голос — низкий до того, что его было трудно расслышать, — Чего ты себе беду ворожишь? Больше ты сама на себя выдумала, чем дела было. И Тонькой зря попрекаешь. Думаешь, мне-то легко? Зря только растревожил девку…
На несколько минут стало тихо, только птицы заливались в кустах да шелестело море. Потом снова заговорила женщина, но голос был другим — успокоенным, верящим:
— Не знаю, не знаю я ничего. И вдруг да не получится у нас? Не одна ведь я, сам знаешь, за двоих решать надо…
— Ну и решай. Да ведь и решила уже, чего там… И тебе пора к дому, и Иринке твоей хватит в Натальевнах ходить — отец ей нужен. Ничего, будет у нас все как у люден.
Женщина ответила не сразу. Снова было слышно, как шумит море.
А когда заговорила, в голосе ее прозвучала неожиданная злость:
— Значит, хочешь, чтобы все как у людей? Чтоб в Натальевнах девка моя не ходила, чтоб люди не корили за прошлое? А оно мое, худое, да мое!
Кажется, она хотела уйти. Он не дал. Затрещали сломанные ветки.
— Наташка! Сдурела?! А может, другой кто есть на примете? Говорила бы сразу, чего ж голову-то морочить?
— Дурно-о-ой! — негромко протянула женщина.
И голос ее опять был новым — ласковым и чуть дрожащим от сдержанного смеха.
Помолчали.
— Так что ж, пойдем, что ли? — спросил он.
— Пойдем… — едва слышно ответила она.
Потом по гравию заскрипели шаги, они уходили к дому. Скоро и последнее окно в поселке погасло. Осталась только белая колымская ночь и море.
Весенняя сельдь шла дружно. Сейнеры в очередь стояли у причалов. Широкие пасти рыбонасосов захлебывались от рыбы.
Свежая сельдь удивительно красива. Только красота эта мгновенна. Взятая из сетной рамы рыбина отливала на боках перламутром, на спинке ее скопилась грозовая синь моря, а плавники пылали. Но уже через несколько минут чудо исчезало. В руках у человека оставалась обычная селедка.
Люди всегда равнодушны к тому, чего у них много. Рыба валялась везде. Посеревшие под солнцем тушки целой полосой скопились у линии прибоя: ноги скользили по рыбьим телам. В стороне на солнышке развалились сытые кошки. Глаза у них были ленивые и прозрачные, и только розовые носы нервно дрожали от оглушительного запаха рыбного изобилия.
К причалам рыбозавода притягивалась жизнь всего поселка. Улица и тропки, как ручьи к устью, стекали сюда. Здесь, на широкой песчаной косе, густо росли сизые от избытка соков травы. Их вскормила рыба. Мне казалось, что и дома выросли из этой же удобренной тысячами рыбьих тел земли.
Очень давно первые домики появились именно здесь — на косе. Они были незаметны, но настойчивы. Сейчас крайняя улица вскарабкалась на самый гребень прибрежной сопки.
И все равно: поселок стремился вниз — к рыбозаводу, который издали казался просто скопищем неприглядных бараков, штабелей бочек, серых сетей. Разные лица бывают у романтики. Только стройные сейнеры у причала и на рейде напоминали о море. Все остальное вполне могло быть обычным заводским складом.
…Мы пробирались по скользким мосткам вместе с парторгом завода Ниной Ильиничной Власовой. Мне нравилась эта женщина — худая; быстрая, с насмешливым ртом и крупными рябинами на смуглом лице. Глаза у нее были карие, с умным прищуром — от таких глаз спрятаться трудно.
— Ну, что я вам расскажу? Сами смотрите, потом и говорить будем. Люди у нас хорошие, написать о них стоит… Вот это разделочная. Сельдь у нас разных сортов выпускается, есть и деликатесная. От того, как ее разделают, многое зависит…
Наш разговор начался еще наверху, в поселке. И никак не получался. Все, что говорила Нина Ильнична, было правильно… и скучно. Вроде плохой газетной статьи. А ведь она прожила здесь десять лет. Трудно было поверить, что все эти годы укладывались лишь в скупые колонки цифр. Просто привычка к официальности заштамповала мысли. Мы сами подчас не замечаем, сколько таких штампов в нашей жизни. Они привычны и потому незаметны. Но штамп медленно убивает в человеке искателя, романтика, а потом мы сами удивляемся: откуда вдруг берутся серые людишки?
Мне никак не удавалось «разговорить» свою спутницу. Она очень хотела мне помочь, но не могла. И мне осталось только одно — смотреть.
В первую минуту женщины у резальных станков показались мне одинаковыми. Все до бровей повязаны выгоревшими от непогоды и солнца платками, все с ног до головы залеплены рыбьей чешуей.
И все-таки я сразу узнала Наталью. Я запомнила ее узкоплечее легкое тело. Даже в рабочей одежде она двигалась красиво. Но работала со знакомой мне вызывающей прохладцей. Головы она не поднимала, и я не видела ее лица.
Одна из женщин обернулась к ней.
— Наташка! Твой пришел! Чего не встречаешь?
Другая вдруг полоснула из-под платка жгучими черными глазами:
— Успеет еще! До ночи далеко!
Наталья вздрогнула. Лишь на одно мгновение подняла голову, и я увидела ее глаза — светлые, словно до краев полные непролитыми слезами. Никогда я не встречала таких глаз.
Нина Ильинична решительно подошла к первой из женщин:
— Тебя что, за язык дергают?!
Но той второй, черноглазой, не сказала ничего. Мне даже показалось, что в движениях ее появилась какая-то неловкость, когда она проходила мимо.
Мы шли дальше. Туда, где работали рыбонасосы. Оттуда остро пахло растревоженным морем и особым, холодящим запахом только что выловленной рыбы.
Нина Ильинична как-то искоса глянула на меня, вздохнула. Лицо ее сразу перестало быть официально-внимательным.
— Просьба у меня к вам есть: если вам о ком плохое будут говорить, спросите сначала у меня, как и что.
— Конечно. Только в чем дело? Уж признайтесь, что у вас здесь не все ладно. Ведь не обо всем же я буду писать.
Мы остановились. Нина Ильинична помолчала с минуту, глядя в море сквозь зыбкий лес сейнерных мачт.
— Особо неладного нет. Обычная жизненная история. Видели ту, с черными глазами? Это Тоня Кожина. Хорошая девушка, выросла здесь… А вон там, вон левее, сейнер стоит, видите? Это Андрея Ивановича Ладнова сейнер. Лучший у нас. Дружили они давно, свадьбу играть хотели после осенней путины. Меня одно только беспокоило: уж больно тихо все у них идет — без ссоры, без обиды, вроде как и любви тут нет… Привыкли просто люди друг к другу. Многие ведь так — женятся, живут и сами не знают, что любовь их миновала…
А по весне приехала в поселок Наталья Смехова — вы ее тоже видели. Трудный она человек. Девчонкой из-за пустяка в тюрьму попала. Осиротела рано, попала в дурную компанию. Бывает. Оттуда не одна, с дочкой вернулась. Где только и не носило ее, пока не прибилась к нам! Увидел ее Андрей Иванович — и забыл про Тоню.