Мужчины выволакивают на берег моржа. Двадцать, а может, тридцать человек, у хватились за концы буксирного каната и тянут изо всех сил, подбадривая друг друга возгласами. Тянут бригадиры, мотористы, стрелки, тянут фельдшер Павлов и бухгалтер Чарэ. Ким тоже забрел в воду и ухватился за хвост моржа. Всей своей тяжелой массой морж ушел в воду, на поверхности торчат лишь клыки да белеет брюхо. Складками спины он цепляется за донные камни. Нелегко вытащить этого моржа. Не скоро вытащат и девять других моржей, что полощутся в воде за кормой вельботов.
Непростое это дело — разгрузка морского зверя. И разделка. И перевозка в ледник и на звероферму. Хотя женщины уже взялись за ножи и вспарывают нерпам животы, хотя уже и тачки появились на берегу и лежат опрокинутые набок, готовые принять груз, но дай бог со всей этой работой управиться к вечеру.
За хлопотами, да еще потому, что примыкающий к селу берег вдается в океан мысом, никто не, увидел приближения катера, на котором ехал Барыгин.
А вот Барыгин; стоявший на носу катера, издали заметил людей на берегу и пошел сказать об этом Рыпелю.
Рыпель сидел на бухте каната, смотрел, как машина взбивает за кормой пену. Пена была такая же белоснежная и легкая, как рубашка Рыпеля. Рукава рубашки закатаны, ворот расстегнут, на шее висит полевой бинокль. Вообще Рыпель одет с иголочки: туфли начищены до блеска, на брюках острые, как нож, складки, на коленях лежит новый бостоновый пиджак. Никогда не скажешь, что Рыпелю уже за сорок, — смуглое лицо моложаво, пышет здоровьем, и весь он — большой, здоровый, сильный.
— По-моему, зверобои недавно вернулись, разгрузка идет, — сказал Барыгин.
Рыпель поднялся, приставил к глазам бинокль.
— Да, только начинают разгружаться.
Рыпель говорил по-русски чисто, без акцента, только чересчур твердо, как бы с нажимом, выговаривал слова да слегка раскатывал букву «р».
— Плохо, — сказал Барыгин. — Затянется это дело, а я должен к ночи вернуться.
— Плохо, — согласился Рыпель.
— Ты-то можешь остаться, а мне нельзя. Завтра сессия открывается.
— Нет, я тоже вернусь. У меня сводка о подготовке к пушному сезону не закончена, — Рыпель спрятал бинокль в кожаный футляр, — Пойду старшине покажу, где якорь бросить, — И ушел в рубку.
Барыгин остался на корме, закурил.
В последнее время, точнее — за последние три-четыре года, он редко выбирался из райцентра. Не то что десять-пятнадцать лет назад, когда не вылезал из командировок. Правда, тогда Барыгин был не председателем райисполкома, а всего лишь инструктором сельхозотдела, как Рыпель. А теперь заедает райисполкомовская текучка: заседания, совещания, сессии, прием посетителей. Одних бумажек за день подписать — рука устанет. И годы не те. К шестидесяти человек и на подъем становится тяжелее. За эти последние три-четыре, года Барыгин крепко сдал. И чувствовал это. Появился животик, появилась одышка, пошаливало сердце. Он понимал, что дело идет к пенсии, однако в те редкие минуты; когда Барыгин размышлял о своем пенсионном будущем, он не видел в нем особых для себя перемен, связанных, скажем, с переездам «на материк». Мысль о том, чтобы покинуть эти края, не приходила, ему в голову. Здесь он организовывал колхозы и гонялся по тундре за кулаками, укрывавшими в сопках оленьи стада, — удирал на нартах со стойбища, когда богатый оленевод Энрыкай с сыновьями задумали его убить, тонул в океане на вельботе, затертом льдами, когда вез книжки для сельской библиотеки… И кем он только здесь не работал! И учителем, и заведующим красной ярангой, и бухгалтером в колхозе, и киномехаником, и инструктором райкома комсомола…
Он накрепко сжился с Чукоткой; Другие копили деньги, покупали «на материке» дачи, брали отпуск раз в три года, чтобы потом полгода жариться на крымском солнце или томиться в душных очередях Сочинских столовых в перерывах между купанием. Кое-кто говорил ему: «С твоей зарплатой, Семен, такую бы себе дачу отхватил. В Сухуми — каменные, двухэтажные, от моря два шага. Сто пятьдесят тысяч». Барыгин с женой (она работала в Госстрахе) действительно получал много (с северными надбавками зарплата выходила двойная), но отпуск они брали каждый год. Сняв подчистую со сберкнижка деньги, улетали самолетом к сыну в Ленинград. Наступал месяц активного приобщения к культуре. Барыгины — старшие, младшие и наимладшие — носились по театрам, концертам, выставкам. Правда, вручив сыну остаток денег, Барыгины-старшие улетали к себе на Север, провожаемые сыном, невесткой, двумя внучками и кучей новых знакомых Часть первой же зарплаты жена несла в сберкассу, пополняя отощавшую книжку и готовясь к следующему полету в Ленинград. Для дач тысяч не оставалось, да и не нужны им были дачи…
Барыгин докурил папиросу, бросил за борт окурок, поездка на катере освежила, взбодрила его. Вчера утром он еще не знал что сегодня попадет в Медвежьи Сопки. Но днем первый секретарь райкома собрал экстренное заседание бюро. Пленум обкома партии, обсуждавший положение в сельском хозяйстве округа, закончился, секретарь предложил всем членам бюро разъехаться по селам и подробно ознакомить колхозников с решениями пленума. Тут же в кабинете начался торг — кто куда поедет. И Барыгин вспомнил о Медвежьих Сопках. Сто километров по воде — пожалуй, самая милая дорога…
Рыпеля Барыгин встретил в порту и удивился, потому что еще два дня назад подписал ему командировку в Медвежьи Сопки где Рыпель должен был читать, лекцию о вреде религиозных предрассудков. Оказалось, что в село в эти дни не было транспорта. Так они и поехали вместе, решив, что и собрание, и лекцию проведут одним заходом, чтоб дважды не собирать народ.
7
Ни на какой склад за тачками Калянто не пошел. Председатель колхоза спешил домой. Известие о том, что едет Барыгин вынуждало его срочно принять необходимые меры. Человек от природы неповоротливый и медлительный, он шел теперь так быстро, что его короткие ноги, загнутые носками внутрь, цеплялись одна за другую и путались в траве Он и не заметил сидевших во дворе Пепеу и Коравье. Зато Пепеу заметил его и крикнул:
— Эй, Калянто, куда так бежишь? Иди смотри мой живот! Меня самолет из района вез!
— Некогда! Спешить надо! — отмахнулся Калянто и пошел еще быстрее, подгребая траву носками торбасов.
Дома он проворно снял камлейку и кухлянку, надел темную сатиновую рубаху, а поверх меховую безрукавку. Хотел приколоть на безрукавку медаль «За трудовую доблесть», но медаль куда-то запропала.
Плотно задвинув на всех окнах ситцевые шторки, ой отправился в сарай, извлек из кучи хлама в углу ржавый комок, вернулся к дому и повесил замок на двери. Ключ продернулся туго, со скрежетом. Калянто сунул ключ в карман меховых брюк. Теперь-то уж Барыгин не попадет в его дом. Ну, а если вернется жена, она догадается, что означает этот замок, и дождётся, когда придет время его снять.
На душе у Калянто было неспокойно. Всякий приезд начальства выбивал его из равновесия. С виду он оставался, как всегда, спокойным, но внутри у него все переворачивалось, а голова тяжелела от трудных мыслей. Барыгина же он опасался больше других. Калянто знал за собой такую пропасть больших и малых грехов, что был уверен если б о них дознался Барыгин, его давно бы сняли с председателей и, может быть, даже потребовали назад медаль «За трудовую доблесть». Сам он своих грехов не стыдился, но перед такими людьми, как Барыгин, испытывал неловкость — и потому, что поступал так, как не следовало поступать, и потому, что приходилось скрывать это, и потому, что иначе сделать не мог.
У Калянто было две жены, и это был его первый большой грех. Одна из его жен, Репелетыне, была лет на пятнадцать старше его и жила с двумя взрослыми сыновьями в бригаде. (Вторая жена была на десять лет моложе его, жила с ним в селе, и их сын Андрей бегал в седьмой класс сельской школы.
Когда Калянто, выезжая в тундру, попадал в бригаду, где жила Репелетыне и его взрослые женатые сыновья, он первым делом отправлялся к ним. В яранге становилось празднично. Все усаживались вокруг костра, ели много вкусной еды, пили много чаю, и он, Калянто, много разговаривал со своей женой Репелетыне, совсем уже старухой, и много разговаривал со своими сыновьями: о том, как жили раньше, о том, как растут в бригаде олени, как прошел отел и какие в мире новости.