Я пошел по той самой дороге, по которой мы недавно ходили с Эдди Парром. Пока я проходил по лесу, лесу поздней осени, шуршание листьев под моими ногами казалось мне красноречиво ясным. То мне слышался голос Эдди, в точности, до самой причудливой интонации, повторенный эхом в гулком лесу моих скорбей. То ко мне доносился голос Джона Саймона — точно шорох увядших и милых листьев, по которым я ступал в памятную пору, когда я слышал этот голос со всеми его богатыми оттенками, высоко поднимавшийся или падавший. Внезапно остановившись, я уткнулся лбом в лиственницу и с молчаливой несдержанностью поплакал в многомудрую серую шероховатую кору ее. Как только Мунли показалось в поле моего зрения, я увидел густую тучу дыма, повисшую над всей южной частью поселка, именно там, где была скучена большая часть общественных зданий. Завеса эта была гораздо плотнее, чем клубы дыма, обычно выбрасываемые фабричными печами. По — видимому, подумал я, это лонгриджские дружинники пустили для праздника красного петуха. Я было ускорил шаги, но потом снова замедлил их; ведь мне было заранее известно все, что ждало меня впереди.
В полумиле от Мунли я увидел человека, сидящего на обочине дороги, упершись головой в колени, и неподвижного, как труп. Что — то знакомое было в покрое и цвете его одежды. Человек поднял голову только тогда, когда я приблизился к нему вплотную. Это был Лимюэл Стивенс. В первый момент, когда он увидел меня, на лице его отразились неописуемый ужас и желание дать тягу. Но затем всякий страх исчез, как бы убедившись в том, что его жертве некуда больше податься и что бегство не может привести ее никуда, кроме как в ту же самую точку в пределах той же окружности. После того как последние следы бури, всколыхнувшей его, когда он узнал меня, исчезли, черты лица Лимюэла опять приняли придурковатое и безобидное выражение, а в расщелинах моей брезгливости опять накопилось сочувствие к этому бедняге, сожаление о том, что он попусту растрачивает еще уцелевший клочок порядочности и способности радоваться. Я остановился рядом с ним. Охватив руками мои ноги, он весь сотрясался от рыданий. Я поднял его, даже не любопытствуя о причинах его теперешнего состояния, а исключительно под впечатлением зрелища этого полного и глубокого отчаяния, так схожего по своей природе с припадком, недавно охватившим меня самого в лесу. Я повел его вперед, осторожно и без единого слова.
Когда мы поравнялись с трактиром «Листья после дождя», дверь ее оказалась распахнутой. Нам пришлось проложить себе дорогу среди солдат, стоявших группами на переднем дворе. Солдаты стали насмехаться над согбенной и жалкой фигурой Лимюэла, но он шел вперед, не поворачивая головы ни вправо, ни влево, как бы чувствуя себя выше необходимости заметить или отразить их насмешки.
Я усадил его на ту самую скамью, на которой мы сидели с ним ночью, когда я попал в Плиммон Холл. Заказывая пиво, я мрачно кивнул Эйбелю и ждал, пока он сам заговорит со мной.
— Тучи все еще достаточно мрачны, арфист, — сказал Эйбель.
— А им следовало бы рассеяться. Ведь буря — то миновала! Что случилось с Лимюэлом?
— Зря ты привел его сюда, арфист. Его счастье, что он жив. Зачем тебе возиться с ним?
— И мне тоже повезло, что я жив. Мы с ним, значит, одного поля ягода. Так что же с ним случилось?
— Ты видишь этот дым? Когда пришли дружинники Лонгриджа, они сожгли четверть поселка. Все, кого Радклиффу не удалось усмирить, прямо с ума сошли. Они так колотили новых переселенцев, что от тех только мочала осталась; подожгли здания муниципального совета и судебных учреждений и задались специальной целью — сжечь дотла лимюэловскую лавку. Сам Лимюэл и Изабелла успели выскочить, но при виде того, как погибает их имущество, Изабелла потеряла рассудок и ринулась в огонь — спасти, что можно. Там она и погибла, больше никто ее не видел. Толпа принялась за Лимюэла. Они уж собирались окончательно вышибить из него душу, но как раз в этот момент подоспели солдаты. Они расправились с дружинниками так, как те собирались расправиться с Лимюэлом. Была там и Кэтрин. Она была как пламя, все возглавляя, всюду поспевая; она так излучала свет и жар ненависти, что никак нельзя было ошибиться на ее счет. Она визжала на солдат и требовала, чтобы они убили ее.
— Она умерла?
— Нет. Она медленно шла сквозь их ряды, и ни один из них даже пальцем не тронул ее. Странное это было зрелище.
— А Лимюэл?
— С тех пор он не перестает бродить вокруг этой таверны, с следами побоев, но счастливый тем, что живет.
— Быть живым человеку еще не значит быть счастливым…
Я сидел против Лимюэла, потягивал пиво и ожидал, пока он начнет пить. Выпил он довольно основательно, но, казалось, эль почти не действовал на него. Похоже было, будто ударившее по нем горе подействовало на него так основательно и прорыло в нем ущелье такой глубины, что для заполнения его — смирением ли перед господом или водкой — понадобилась бы целая вечность. Только спустя некоторое время на его молчаливых устах снова стала пробегать улыбка, но не та, которой улыбаются все до дна испившие чашу горечи и фактически примирившиеся со своей тяжкой судьбой, а какая — то жалкая гримаса, которой себя подбодряет человек, едва высвободивший из — под себя хотя бы одну руку после падения, пригвоздившего его к земле.
Я пошел к стойке за новой порцией эля. Эйбель уныло поглядывал через стойку на Лимюэла.
— Если бы я был на твоем месте, — сказал Эйбель, — и этот субъект совершил бы со мной то, что он совершил с тобой, я бы не оставил его в живых. Даже на минуту не оставил бы.
— Мы оба учимся: и я и Лимюэл. Больше ли, меньше ли, но мы все растем. Один из нас должен закончить свое существование, скорежившись в три погибели, так как свалившаяся на него беда станет для него скалой, которая заграждает выход из подземелья. Не думаю, чтоб это можно было отнести и ко мне.
Когда я вернулся и поставил пиво перед Лимюэлом, он положил свою руку на мою.
— Я тяжело трудился, — произнес он, пристально уставившись в деревянную резьбу прямо за моей головой. Говорил он простым и ясным голосом, без всяких стенаний, которыми он раньше уснащал свою речь из предосторожности. — Теперь, — продолжал он, — у меня не осталось ничего. Я очень сожалею, арфист, обо всех неприятностях, которые я причинил тебе и Джону Саймону. Ну а не глупо ли говорить об этом? Ведь это все равно, как если бы огонь, поглотивший мою лавку вместе с Изабеллой, пробил бы себе дорогу ко мне и сказал «Я очень сожалею, Лимюэл, обо всех неприятностях, которые я причинил тебе и Изабелле». В тот момент все казалось в порядке вещей. Огонь потешился вволю. В день суда, арфист, я прочел на лице Джона Саймона Адамса, что он знает, какой полной мерой я расплачусь за все. Расплата — это единственная мера в мире, которая бывает наполнена до краев. Никогда в жизни я не чувствовал себя ни важным, ни обеспеченным, я только старался добиться этого. Частенько про себя я мечтал пожить без усилий и борьбы, слушая россказни Джона Саймона о чуде грядущего счастья, которое в один прекрасный день наступит для человечества, когда люди освободятся от потребности обманывать самих себя и других. А уж сколько я налгал в своей жизни, арфист!
— Знаю об этом. Что же, у каждого свой талант. Выпей, братец! Ты глубоко пашешь своей мыслью. Так вспрысни борозду. Кто его знает, что взрастет на ней.
— Что касается меня, то я мог бы и осесть наконец. Я плакал бы, слушая мелодии, которые ты наигрываешь на своей арфе, потому что есть в них что — то такое успокаивающее, они говорят моему сердцу обо всех злостных шутках, которые сыграла надо мной жизнь и я сам над собой. Но Изабелла все подгоняла меня. Хорошая была женщина Изабелла…
Когда он произнес это, лицо его стало благочестивососредоточенным.
— И вот теперь у меня ничего не осталось, — закончил Лимюэл.
— Пенбори и Радклифф поддержат тебя. Они отблагодарят тебя, Лимюэл. Ты сослужил им хорошую службу во всей этой прибыльной бойне, которую они только что закончили.