— Видел — не видел, а знаю точно, что был Торлы в перестрелке на стороне бандитов.
— И знаешь, что он в тебя стрелял?
— Не в меня, так в других стрелял.
— Не знаю, Берды, насколько ты прав. Мне по душе и твоя убеждённость и твоя классовая непримиримость. Но эти качества, по-моему, не должны идти вразрез со здравым смыслом. Ты обвиняешь Торлы, а другие столь же убеждённо утверждают, что он ни в чём не виноват. Алыча и персик не могут быть плодом одного дерева — истина либо тут, либо там.
— Кто утверждает, что Торлы не виноват?
— Все.
— Кто — все?
— Люди, дорогой Берды, люди.
— Люди изнутри, что овцы снаружи, — и белые бывают и чёрные.
— Бывают. И всё же я склонна верить правде десяти человек, нежели правде одного.
— Один — это, безусловно, я?
— Не обижайся на меня, Берды, но ты, по-моему, немножко увлёкся.
— А десять — это кто?
— Это те люди — половина села, — которые пришли поручиться за невиновного, оставили свои оттиски пальцев на казённой бумаге и увезли Торлы с собой,
— Освободили из-под ареста?!
— Да.
— Тогда я вообще ничего не понимаю!
— Надо понимать то, что есть, а не то, что тебе хочется. Торлы в тебя не стрелял и вообще…
— Да, не стрелял! Но, если хочешь знать, в меня стрелял твой Аманмурад! Вот куда попала его пуля, смотри!
Это был невольный, но мастерски нанесённый удар в солнечное сплетение. Глаза Узук широко раскрылись, как от внезапной непереносимой боли. «За что же ты меня так, Берды-джан! — мысленно ахнула она и задохнулась болью. За что?!»
Поняв, что ляпнул глупость, Берды насупился и замолчал. Молчала и Узук, ожидая, пока отпустит удушье, и думая о человеческой несправедливости. Потом она встала.
— Уже уходишь? — спросил Берды.
— Ухожу, — ответила она, только сейчас вспомнив об узелке с гостинцами Черкез-ишана. — Возьми, — она подала узелок. — Черкез-ишан просил меня передать тебе его подарок.
Жалкая попытка реванша, попытка швейной иглой парировать удар топора не достигла цели. И Узук ушла, ступая по развалинам царского дворца и унося в себе горькую обиду за незаслуженно жестокий, точно рассчитанный удар.
А Берды, опираясь на свой посох, провожал её взглядом, полным нежности, и нимало не думал о том, как грубо и тяжко оскорбил он сейчас женщину. Женщину, которую когда-то любил больше собственной жизни, больше спасения души.
Он совершенно не догадывался, какую душевную травму нанёс ей сорвавшимся в горячке словом. Это было так же подло и низко, как умышленно раздавить солдатским ботинком доверчиво попискивающего и беззащитного цыплёнка-пуховичка. Если бы Берды знал, он никогда не простил бы себе этого проступка.
Но он об этом не узнал никогда.
Змею лови рукой врага
Тёмная ночь нужна стае волков, вышедшей на добычу. Тёмная ночь союзница и человека, чьи помыслы сродни волчьим. Аманмурад любил безлунную тьму, Она была неверной союзницей, потому что порой таила в себе тех, с кем меньше всего искал Аманмурад встречи. Но она же помогала и ему избежать этих встреч, и делала это чаще, успешнее, нежели подыгрывала его недругам. Он прощал ей её недостатки, как прощают коню, споткнувшемуся о сурчиный холмик, прощал — как любовнице, бросившей мимолётный взгляд на другого; отдаваясь объятиям ночной тьмы, он испытывал лёгкое, возбуждающее чувство насторожённости человека, понимающего, что его могут предать, но это произойдёт лишь в том случае, если сам он пойдёт навстречу опасности. По натуре Аманмурад не был игроком, но он не был и трусом, и поэтому за время своих длительных ночных скитаний, если не вошёл во вкус риска, то во всяком случае принимал его, как должное.
Окольной тропкой он подъехал к порядку Бекмурад-бая. Соскочив с коня, замотал повод за таловый куст и пошёл пешком в сторону кибиток. Собаки, бросившиеся к нему с глухим ворчанием, успокоились, завиляли хвостами, признав знакомый дух.
Бекмурад-бай встретил брата с обычной сдержанностью, хотя и был недоволен его появлением — Аманмурада взяли на заметку власти, и ему следовало быть осторожней, не навлекать на других подозрение, которого и без того в избытке. Кто ходит по краю обрыва, тот волен красоваться собственной удалью, но сдуру загреметь вниз, да ещё брата за собой потащить — чести мало.
— Пошли кого-нибудь лошадь постеречь, — попросил Аманмурад, глядя, как брат занавешивает окна и убавляет в лампе огонь.
— Не украдут, — ответил Бекмурад-бай.
— Все честными стали в ауле? — Аманмурад оборвал нервный смешок. — Не воровства опасаюсь, а досужих глаз: кои я опознают — и мне не сдобровать. Или вместе с ворами и недруги наши перевелись? Тогда поздравляю тебя.
— Плохо в ауле, — сумрачно сказал Бекмурад-бай, — хоть беги отсюда на край света. Прежде знали: этот — Друг, этот — враг. А нынче ничего не разберёшь, никому не доверишься — сегодня он у твоего сачака сидит, а назавтра, глядишь, всю родню твою до седьмого колена поносит. Не люди стали, а так, вроде камыша под ветром, а ветер всё чаще от нас дует.
— Меле с Аллаком воду мутят?
— Они — мелочь, хотя и блоха тоже кусает, но от блошиных укусов ещё никто не умирал. Опаснее другие. Ячейки какие-то организуют, где ни свата, ни брата нет, одна голая правда сидит.
— Для чего сидит?
— Чтобы людей по рёбрам бить, ни чужих, ни своих не жалея.
— Хе! От такой правды все разбегутся, даром что она — голая, — хихикнул Аманмурад. — Каждому свои рёбра дороги.
— Если бы бежали, а то наоборот — в ячейку все лезут.
— Значит, выгода есть?
— Веру они там большую получают.
— На всякую веру недоверие есть.
— У них — нету. Скажут: «Белое» — власть верит им, скажут: «Чёрное» — власть тоже верит. Народ к себе принимают, смуту сеют в умах людей, все устои потрясают. Вон девчонка эта, дочка Худайберды покойного, как в город ушла — шайтан её ведает, в какие двери она стучалась, какими доходами жила. Теперь, видишь, вернулась с гонором, учёная, в аулсовете сидит. Даром что она аульных женщин разными словами с толку сбивала, нынче решила собственный пример показать — без калыма замуж выходит.
— Говорят, власть фирман издала, по которому калым вообще отменён, — сказал Аманмурад.
Бекмурад-бай махнул рукой.
— Власть! Её дело такое — законы издавать. А ты свою голову имей на плечах. Пока закон на бумаге — он только яйцо. Но если ты его под курицу положишь, неизвестно, что вылупится — цыплёнок или птица Симрук: либо ты съешь, либо тебя съедят.
— Ты, конечно, умнее меня, лучше во всех делах разбираешься, — согласился Аманмурад, — хотя я и не понимаю, какой вред может быть от того, что одну беспутную девку выдадут замуж без калыма. За неё, может, и калым-то никто не дал бы, значит, весь позор — в её подол. Другие по её примеру вряд ли захотят честь свою терять — каждому правоверному понятно, что только порченую вещь за бесценок отдают на базаре. Не понимаю я, джан-ага, твоих опасений.
— Придёт время — поймёшь, — хмыкнул Бекмурад-бай. — Петух тоже не понимал, зачем его ощипывают, пока с вертела не запел. Как прижмут тебя ячейки да актив, тогда сразу закричишь: «Дядя!»
— Какой актив? — набычился Аманмурад.
— Меле, Аллак и другие с ними.
— Босяки голоштанные!
— Были босяки. Теперь это кулак над твоей головой: пристукнут — и аминь не скажут.
— Убить их! — вдруг взъярился Аманмурад. — Уничтожить!
— Тише, ты! — осадил его Бекмурад-бай. — Крови брата своего захотел?
— При чём тут брат? Я сам их уничтожу!
— Тихо, — повторил Бекмурад-бай. — Прежде чем ступить, семь раз впереди себя землю посохом ощупай. Нынче за собаку, убитую в Бухаре, лишают жизни козу в Герате.
Бекмурад-бай принадлежал к той категории людей, о которых уважительно говорят: «Ещё струны дутара натягивают, а он уже знает, какая мелодия будет сыграна». То есть, иными словами, мог не только здраво оценить обстановку, но и в какой-то мере предвидеть грядущий день. Поэтому он старался вести себя тихо и расчётливо, не создавать вокруг своего имени лишних разговоров. Несколько дней назад он крепко изругал и даже выгнал из своего дома людей, которые, вознамерившись поджечь дом, где проводились собрания партийной ячейки, пришли посоветоваться.