Литмир - Электронная Библиотека

21 декабря 1946 года. А еще эта его омерзительная манера разговаривать! Как получилось, что я ни разу не почувствовал отвращения, ни разу не возмутился, когда Гитлер говорил об «уничтожении» или «истреблении» — а в последние годы он говорил об этом постоянно. Те, кто обвиняет меня в оппортунизме или трусости, безусловно, смотрят на ситуацию слишком упрощенно. Ужасно — и это беспокоит меня больше всего, — что я действительно не замечал этих выражений, они никогда не резали мне ухо. Только сейчас, задним числом, я испытываю ужас. Отчасти это объясняется тем, что мы жили в тесном, замкнутом мире иллюзий, оторванные от реальности (и, возможно, от своего «я», вернее, той его части, которая заслуживала уважения). Интересно, в штабе союзников, как и у нас, тоже говорили не о победе над врагом, а о его «истреблении» или «уничтожении»? Как, к примеру, выражался маршал авиации Харрис?

Конечно, все эти разговоры были связаны с идеологической лихорадкой, которой Гитлер заражал любые мероприятия, но особенно кампанию против большевизма. Он ощущал себя защитником Европы от, по его выражению, красных орд. Он в буквальном смысле считал, что это вопрос жизни и смерти. Он возвращался к этому снова и снова. В последние годы мы то и дело слышали: «Мы должны выиграть войну, иначе народы Европы будут безжалостно уничтожены. Сталин не остановится. Он пойдет дальше, на запад; его уже призывают французские коммунисты. Как только русские займут Европу, все наши культурные памятники будут уничтожены. Европа превратится в пустыню, где не будет ничего — ни культуры, ни народов, останутся одни отбросы и повсеместный хаос. Не забывайте, Сталин — это Чингисхан, возродившийся из мрака веков. По сравнению с тем, что произойдет, если мы проиграем, опустошение наших городов покажется невинной шуткой. Мы с нашими двумя сотнями дивизий не смогли остановить русских; разве это под силу нескольким дивизиям союзников? Англосаксы отдадут Европу без борьбы. Я в этом уверен. Они бросят ее на съедение каннибалам. Знаете, после крупных операций по окружению мы находили человеческие кости. Только представьте: они от голода ели друг друга. Лишь бы не сдаваться. Теперь вы понимаете, что это низшая раса, недочеловеки».

Я не раз слышал от него эту последнюю фразу, и даже тогда она поражала меня своим противоречием. Он называл русских Untermenschen именно за то поведение — во всяком случае, в смысле их упорного сопротивления, — которого снова и снова требовал от собственных солдат. Но в то время я не обращал внимания на это противоречие, хотя сегодня оно приводит меня в бешенство. Как это могло быть?

Может быть, противоречие каким-то образом растворялось в личности Гитлера и стало очевидным только после его смерти. Все признают, что Гитлер восхищался тем, что ненавидел; правильнее было бы сказать: он ненавидел то, чем восхищался. Его ненависть на самом деле была восхищением, которое он отказывался признать. Это относится к евреям, Сталину, коммунизму в целом.

Потом еще это его радикальное мышление. Оно уже давало о себе знать незадолго до начала войны. В конце августа 1939-го, когда Гитлер уже решил напасть на Польшу, он стоял на террасе своего дома в Оберзальцберге и говорил, что на этот раз Германии придется пойти ко дну вместе с ним, если она не выиграет войну. На этот раз, добавил он, будет пролито очень много крови. Как странно, что никого из нас не удивило это замечание, что такие зловещие слова, как «война», «рок», «катастрофа», вызывали у нас ощущение благородного воодушевления. Во всяком случае, я отчетливо помню, что, услышав это высказывание от Гитлера, я подумал не о страшных бедах, которые за этим последуют, а о величии исторической минуты.

15 декабря 1946 года. Камера превратилась в ледник, изо рта вырывается пар. Я плотно укутался в одеяла. Ноги обмотал нижним бельем, надел на себя всю одежду, какая есть, в том числе зимнюю армейскую куртку, разработанную при моем участии в 1942 году. У нее есть капюшон, который я натянул на голову.

16 декабря 1946 года. Прочитал в журнале «Fabre» за 1 апреля статью «Психоанализ и создание истории» Мичерлиха, судебного психолога, который явно восстанавливает силы и даже набрал вес. Интересная статья; а в остальном номер показался мне весьма посредственным. Хотя, возможно, находясь здесь, в другом мире, я уже не улавливаю перемены настроений в обществе. Меня впервые охватывает чувство отчуждения.

Или в этом есть нечто большее? Какова на самом деле моя позиция? Я признаю то, что было, и осуждаю прошлое. Но дешевое морализирование, которое сейчас стало модным, вызывает у меня отвращение. Вероятно, Германии придется на некоторое время превратиться в воскресную школу. Дело не в том, что я хочу приуменьшить свое участие в случившемся. Просто я не могу мириться с этим тоном, даже если так было бы проще.

17 декабря 1946 года. Мой импровизированный спальный мешок согревал меня всю ночь. Только сейчас, в тюрьму я понял, насколько зимняя армейская форма не соответствовала своим требованиям. Наша зимняя куртка не согревает меня даже здесь, в камере; она впитывает много влаги и плохо сохнет.

Обычно недружелюбный охранник заглядывает в «окошко» и приветливо со мной здоровается. Он надеется, что я отдам ему рисунок Цеппелинфельда.

Ах да — сегодня сочельник.

Как всегда, утром мы подметали и мыли коридор. Говорил с другими заключенными. Поздравляли друг друга с Рождеством. В одиннадцать часов пар с глухим шумом понесся по трубам отопления, но моя батарея, похоже, засорена. Или не хватает напора — камера находится в конце коридора.

В два часа я выхожу на получасовую прогулку с Дёницем, Ширахом, Редером и Нейратом. Гесс и Функ остались в своих камерах. За нами наблюдают два охранника с автоматами. Мы по-прежнему должны гулять по отдельности. Температура ниже нуля; я вышел на прогулку в армейской куртке, натянув на голову капюшон. Дёниц добродушно кричит мне, что я выгляжу счастливым и довольным.

Вернувшись в камеру, я вижу на койке рождественские письма от жены и родителей. Разволновавшись, я читаю их с длинными паузами.

В нашей часовне на втором ярусе стоит елка, украшенная свечами, с оловянным ангелом на верхушке. Примитивная атмосфера вычищенной двойной камеры напоминает мне катакомбы ранних христианских конгрегаций. Вшестером мы поем рождественские гимны; один Гесс не принимает участия. Капеллан Эггерс, американец, читает проповедь, написанную для нас нюрнбергским священником Шидером. Перед тем как нас разводят по камерам, Функ с шутками, маскирующими его рождественские чувства, вручает Дёницу сосиску; Ширах сдержанно дарит мне кусок бекона, так как мы с Дёницем не получили посылки с подарками. Нейрат преподносит мне несколько рождественских печений; потом американский капеллан приносит шоколад, сигары и несколько сигарет. Я дарю Дёницу сигару.

В нашем крыле стоит тишина; все заперты по камерам до конца дня. По радио поет женский голос.

Три часа спустя. Не могу избавиться от мысли, что так я буду встречать Рождество еще девятнадцать раз, и снова и снова пытаюсь не думать об этом. Я вспоминаю сочельник 1925 года, когда я приехал к будущей жене в уютную квартиру ее родителей с видом на реку Неккар. Тогда мне было двадцать. На сэкономленные из студенческой стипендии деньги я купил ей настольную лампу с шелковым абажуром и основанием в виде фигурки из нимфенбургского фарфора. Весной 1945-го в Берлине у меня еще была фотография стола, на котором она разложила свои подарки в то Рождество. Потом снимок потерялся. Я любил эту фотографию. Я отпраздновал Рождество с ее родителями, потом уехал в горы, в родительский дом, расположенный посреди паркового леса над долиной Неккара. Это довольно большой дом для людей среднего класса. Елку обычно ставили в просторной гостиной перед камином, облицованным дельфтским изразцом. Эта сцена всегда присутствовала в моей жизни; каждый год на Рождество мы ехали домой по занесенным снегом дорогам. После неизменного ритуала всем раздавали подарки, в том числе слуге Карлу, горничной Катрин, кухарке Берте. Рядом с елкой всегда стояли два ведра с водой; отец дрожащим голосом запевал рождественский гимн. Он обожал Рождество, но совершенно не умел петь, поэтому гимны в его исполнении звучали бессвязно, и после одной-двух строчек он замолкал.

9
{"b":"233846","o":1}