17 мая 1957 года. Теперь нас осталось только трое. Я совсем один. Гесс и Ширах не в счет.
Случилось то, чего я боялся.
21 мая 1957 года. Новые надежды. Говорят, в «Старс энд Страйпс» была статья о расформировании Шпандау; вроде бы и по радио тоже об этом говорили. Во всех трех западных газетах вырезаны две колонки на первой полосе. Я долго смотрел на дыры в страницах. На этот раз даже Гесс верит в перемены. Я занимался организацией своего возвращения домой — составил подробный план на двух плотно исписанных листах.
Но не отправил его.
23 мая 1957 года. Сегодня утром, в двенадцатую годовщину моей неволи, Влаер принес мне статьи, которые два дня назад были вырезаны из газеты. Власти планируют перевести Гесса в психиатрическую больницу, а Шираха и меня — в Тегельское исправительное учреждение. Пытаясь докопаться до причин своей паники от этих известий, я понял: несмотря ни на что, Шпандау стала для меня неким подобием дома. Если я не выйду на свободу, я хочу остаться здесь.
Днем посадил куст сирени около сада камней. Она начнет цвести только через три-четыре года.
4 июня 1957 года. Визит нового американского генерала. Подготовка к переводу в Теге ль? Проверка была необычайно краткой и обезличенной. Открывается дверь, входит генерал. «Это номер пять, Шпеер. Это новый генерал». Легкий кивок, дверь закрывается. Две секунды. Быстро в часовню. Еще две секунды. Одна минута в саду. Потом марш-бросок в офицерскую столовую. Три охранника едва успевали отпирать и запирать двери.
18 июня 1957 года. Охранники проявляют больше понимания, чем можно было предположить. Хотя мы не сказали ни слова, они даже месяц спустя видят, как действует на нас освобождение Функа, особенно на Шираха. Мы тоже осознаем, как мы теперь зависимы друг от друга. В последнее время мы каждый день вместе делаем несколько кругов по дорожке. Однако мне каждый раз приходится себя заставлять, потому что мое стремление к уединению пересиливает мою потребность в компании. Кроме того, меня беспокоит, что депрессии и тревоги Шираха могут оказаться заразными.
Тем не менее, его своенравный и тяжелый характер меня стимулирует. Его взгляд на вещи практически всегда отличается от моего. Но это пробуждает во мне дух противоречия, между тем я готов согласиться с любой книгой, которую читаю в данный момент.
Я понимаю, что ни одна книга не заменит живого человека. В случае с Ширахом, по-видимому, еще примешивается чувство неприязни. Я часто спорю не столько с доводами, сколько с человеком, который мне совсем не нравится.
Как бы там ни было, мы стали обсуждать тот факт, что оба впали в немилость перед крушением рейха: Ширах — после визита в Бергхоф в первой половине 1943-го, когда отчаянно возражал против преследования евреев; а я — в начале 1944-го. Мы размышляли, какие интриги сыграли свою роль в обоих случаях, а потом разговор зашел о легковерии Гитлера, которое столь разительно отличалось от его обычной недоверчивости.
— Вы думаете, он лишь из тщеславия и заносчивости не хотел видеть, как его обманывают? — спросил я.
— Не совсем так, — нравоучительным тоном ответил Ширах. — Легковерие Гитлера носило оттенок романтичности, подобные качества мы методично культивировали в гитлерюгенде. В конце концов мы придумали идею общества, основанного на верности и повиновении; мы верили в преданность и искренность, а больше всех верил Гитлер. Он был склонен поэтизировать действительность.
На мгновение я растерялся. Подобные мысли никогда не приходили мне в голову. Но потом я вспомнил Геринга с его страстью к театральным костюмам, Гиммлера с его маниакальной любовью к фольклору, не говоря уж обо мне с моей слабостью к развалинам и идиллическим пейзажам.
— Вообще-то не только Гитлер, — заметил я. — Все мы имели такую склонность.
— Очень хорошо, — раздраженно бросил Ширах, слегка раздосадованный тем, что я прервал ход его мыслей. — но если Гитлер подозревал, что кто-то имеет противоположное мнение, его легковерию приходил конец. Так было, когда я организовал в Вене выставку «Юное искусство».
Я вспомнил обед в рейхсканцелярии. Вошел Геббельс, держа в высоко поднятой руке каталог выставки, и язвительно произнес: «Дегенеративное искусство под покровительством рейха и партии! Это что-то новое!»
Я рассказал Шираху, что Гитлер просмотрел каталог и с раздражением воскликнул: «Даже подходящего названия не могли придумать! «Юное искусство»! Здесь же одни старики, идиоты из позавчерашнего дня, которые до сих пор пишут в том же стиле. Молодежный лидер рейха должен выяснить у молодых людей, что им нравится, а не заниматься пропагандой против нас!»
Ширах знал, что произошло. На обеде присутствовал его тесть Генрих Гофман, придворный фотограф Гитлера, и сразу ему позвонил.
— Мою карьеру это не разрушило, — возобновил нить разговора Ширах. — Но с того дня мое мнение об искусстве больше ничего не значило.
В те годы его официально восхваляли и осыпали литературными премиями, продолжал Ширах, но он так и не сумел вызвать у Гитлера интерес к себе. Он даже не знает, прочитал ли Гитлер хоть один сборник его стихов.
— Литература его мало привлекала, — подытожил Ширах. — В этом смысле вам повезло больше. Он был просто одержим зданиями.
20 июня 1957 года. Пока я записывал разговор с Ширахом, мне пришло в голову, что Гитлер ни разу при мне не говорил о писателях Третьего рейха. Я не припомню, чтобы он когда-нибудь ходил на заседания Палаты литературы рейха[17] или общался с такими видными писателями, как Эрвин Кольбенхайер, Ганс Гримм или Ганс Фридрих Блунк. С другой стороны, он брал Брекера с собой в Париж; часами сидел в мастерской Трооста; каждый год открывал Большую художественную выставку; и с начала двадцатых годов до первых лет войны он не пропустил ни одного сезона в Байрейте. Литература была не его искусством. Странно, как я раньше этого не замечал!
Интересно, почему он так относился к литературе? Вероятно, главная причина в том, что Гитлер все воспринимал как инструмент для достижения какой-либо цели, и из всех видов искусства литература меньше всего годится для использования в качестве инструмента политики силы. Ее воздействие невозможно предсказать, и сам факт, что книги читают в одиночестве, видимо, вызывал у него подозрения. В любом другом виде искусства можно было с помощью умело организованного представления изменить мнение публики — но только не читателя, сидящего с книгой в четырех стенах. К тому же для него искусство всегда было связано с сенсационностью, зрелищностью; он любил сильные эффекты, а литература не била наотмашь. И все же Ширах снова сделал неверные выводы, хотя сначала они и показались убедительными. Включая идею с романтизмом. Гитлер не чувствовал двойственную природу романтизма, внутренние конфликты этого направления в искусстве и склонность к упадничеству. Не понимал он и чистоту и безмятежность романтизма. Он видел лишь его темную сторону, тягу к разрушению и растиражированные искаженные формы: его идеализм. Вильгельм Гауф, Рихард Вагнер и Карл Май.
23 июня 1957 года. Сегодня Ширах рассказал, что в конце письма его сестра написала: «Охлаждаю шампанское». Поскольку в августе она уезжает в путешествие, его должны освободить раньше. Все уже готово к встрече Шираха.
14 июля 1957 года. Наша тюремная крыша прогнила в нескольких местах, и сейчас ее ремонтируют — работа продолжается уже несколько недель. Это не предполагает перевода в Тегель.
Нас выпускают на прогулку только после шести вечера, потому что рабочие могут заглянуть во двор или в сад. Самая жара. Но с берлинских озер дует свежий ветерок, и висящий над городом смог до нас не добирается.