Литмир - Электронная Библиотека

С каждым письмом из Гейдельберга приходят семейные фотографии. Я рассматриваю их снова и снова, сравнивая со старыми снимками — хотя бы так я смогу видеть, как растут дети. Долго ломал голову над одной фотографией, которую получил сегодня: лоб явно Фрица, и стрижка тоже предполагает, что это один из мальчиков, но подбородок, похоже, принадлежит Хильде, а по глазам — вроде бы Маргарет. Может, это все-таки Маргарет с короткой стрижкой? Надеюсь, это не Эрнст. Совсем недавно я перепутал Эрнста с Арнольдом.

Прошло больше четырех лет с тех пор, как я видел их в последний раз. Эрнсту, самому младшему, было тогда полтора года; сейчас ему больше пяти. Арнольд подошел к подростковому возрасту, а Альберту уже пятнадцать! Через пять лет трое из моих детей станут взрослыми. Раньше я с удовольствием ждал этого периода в жизни детей. Теперь во мне все больше крепнет чувство, что я потерял детей навсегда, а не только на срок заключения. Откуда возьмутся чувства после двадцати лет разлуки? Иногда я боюсь, что если меня вдруг выпустят раньше срока, это нарушит процесс взросления. Когда меня посещают такие мысли, я иногда думаю, что было бы лучше, если бы я никогда не вернулся домой. Что они будут делать с шестидесятилетним незнакомцем?

4 ноября 1949 года. Все еще в постели. Сегодня снова пять часов провел за чтением. Размышлял. Грустил по дому. Тосковал по семье. Боли в груди и в области сердца.

Несколько часов изводил себя мыслями о том, что дети меня забыли, а жена хочет развестись. Фантазии? Или мое подсознание таким безумным образом реагирует на страх перед встречей с семьей, страх перед возвращением домой?

5 ноября 1949 года. Депрессия. Почти нет желания жить.

7 ноября 1949 года. Днем приснился сон: мы с женой ссоримся. Она в гневе уходит от меня по саду. Я иду за ней. Внезапно от нее остаются только глаза. Они полны слез. Потом я слышу ее голос. Она говорит, что любит меня. Я пристально смотрю в ее глаза; потом крепко обнимаю. Я просыпаюсь и понимаю, что плакал впервые после смерти отца.

8 ноября 1949 года. В течение последних нескольких дней, во время дневного отдыха, Джек Донахью приносил мне книгу, только что вышедшую на воле. Ее написал драматург Гюнтер Вайзенборн. Студентом я видел в Берлине его пьесу о подводных лодках. При Гитлере его посадили в тюрьму, и эта книга, под названием «Мемориал» — его дневник, воспоминания о тех годах. В одном отрывке он вспоминает, как незадолго до начала войны увидел Гитлера в Мюнхенском Доме художника, сидящего в кругу приближенных:

«Человек, которого они назвали фюрером, в тот вечер изображал хорошего парня с выражением милого изумления в глазах. Когда этот человек произносил несколько слов, все сидящие вокруг него паладины подобострастно наклонялись вперед, тянулись к одной точке: рту деспота с кляксой усов на губе. Словно теплый ветер покорности молча склонил эти надменные головы, и я не видел ничего, кроме складок жира на шеях наших лидеров…

Толстощекий Гитлер принимал эту волну раболепия. Он в свою очередь слегка склонился к Шпееру, который сидел справа от него и изредка ронял несколько учтиво скучных слов. Обрушившийся на него поток почтения Гитлер передавал Шпееру; это напоминало эстафету обожания. Шпеер, казалось, был окружен восхищением и любовью; именно он сгребал подношения, будто какую-то мелочь».

Странно читать подобное наблюдение в этой камере. Оно напомнило мне одно замечание моего помощника Карла Марии Хеттлага. Однажды после вечернего визита Гитлера в мою мастерскую он сказал, что я — безответная любовь Гитлера.

Это была не гордость. И не попытка отстраниться от Гитлера. Сегодня с моей нынешней выгодной позиции мне кажется, что в отношениях с людьми я всегда держался отчужденно, и эта отчужденность, возможно, была разновидностью застенчивости. С другой стороны, я был молодым человеком тридцати лет, которому все говорили, что он строит на века — и я чувствовал груз огромной ответственности. Я видел себя в разрезе истории. Может, я и хотел бы проявить свое глубочайшее почитание; но я никогда не умел свободно выражать свои чувства. Не мог даже в этом случае, хотя мне часто казалось, что Гитлер возвышается над всеми, кого я знаю, может, даже над моим отцом, которого я искренне уважал.

20 ноября 1949 года. Продолжаю размышлять о глубинных причинах моего сдержанного отношения к людям. Двенадцать лет в ауре гитлеровской власти, вероятно, лишили меня непосредственности, которая, безусловно, была мне свойственна в юности. Не стоит убеждать себя, что меня просто подавляло влияние великой личности и порученных мне исторических задач. Это также было рабство в самом широком смысле слова, а не только в его сублимированном, психологическом значении. Ведь мои честолюбивые замыслы полностью зависели от прихотей Гитлера. Вчера он мог назвать меня гением архитектуры, но кто мог гарантировать, что завтра он не скажет: «Гислер мне нравится больше Шпеера»? Вполне возможно, с 1943-го он в самом деле предпочитал мне моего мюнхенского соперника.

Вскоре после того, как я получил первые крупные архитектурные заказы от Гитлера, я стал периодически испытывать чувство тревоги в длинных туннелях, в самолетах или закрытых комнатах. Сердце начинало бешено колотиться, сдавливало грудь, я задыхался, и давление резко подскакивало. Через несколько часов приступ проходил. Я обладал властью и свободой, и в то же время испытывал тревогу! Сейчас в камере я и думать о ней забыл.

В свое время меня в течение нескольких дней тщательно обследовал профессор фон Бергман, известный в Берлине специалист по внутренним болезням. Он не нашел никаких нарушений в моем организме. Проблемы исчезли без всякого лечения после начала войны, когда Гитлер переключился на другие дела, и я больше не был в центре его внимания или же привязанностей.

Недавно я прочитал у Оскара Уайльда: «Влиять на другого человека — это значит передать ему свою душу. Он начнет думать не своими мыслями, пылать не своими страстями. И добродетели у него будут не свои, и грехи, — если предположить, что таковые вообще существуют, — будут заимствованные».

Но пока я читал «Портрет Дориана Грея», в голову пришла мысль: щеголь сохранил красоту, потому что все его уродливые черты забирал портрет. Что, если я сейчас передаю свое нравственное уродство своему автобиографическому описанию? Может, это способ выжить?

22 ноября 1949 года. Снова на ногах. Русский врач прописал мне каждый день ходить в течение нескольких минут с получасовыми перерывами.

Часы на соседней церковной башне только что пробили 11 вечера. Свет в камере давно погасили. Но через большое смотровое отверстие в камеру проникает свет и падает на мою небольшую чертежную доску. Я пишу, и все мои чувства обострены, настроены на любые признаки опасности. Сейчас стало сложнее, потому что некоторые охранники носят ботинки на резиновой подошве — очевидно, чтобы не потревожить наш сон. Но для нас это создает проблемы в те четыре-пять часов, когда мы по-настоящему предоставлены самим себе. Однако сегодня на пост в коридоре заступил русский охранник Мушин, а он носит грубые ботинки на кожаной подошве. Так что я могу работать спокойно.

Возвращаясь к «Дориану Грею», или заимствованной личности: после знакомства с Гитлером в мою жизнь, безусловно, вошло нечто для меня чуждое, нечто прежде далекое. Я, скромный, неопытный архитектор, еще не нашедший собственный стиль, внезапно начал мыслить невероятными категориями. Архитектурные мечты Гитлера стали моими мечтами. Мои мысли приобрели государственный масштаб, имперские размеры — все это никогда не принадлежало моему миру. Во всяком случае, после Нюрнберга я убедил себя, что Гитлер был великим соблазнителем. Но так ли это? Он в самом деле лишил меня индивидуальности? Однако что бы я ни писал или говорил, сложное ощущение связи с ним сохраняется по сей день. Может, тогда правильнее было бы сказать, что он помог мне найти свою индивидуальность? Что, если по-новому взглянуть на мои архитектурные концепции? Вот что получается.

40
{"b":"233846","o":1}