Духовник царевича священник Яков Игнатьев — единственный, кто и в самом деле оказывал на него до поры сильное влияние. Когда после женитьбы царевича, переезда его в Петербург и появления у него новых, куда более значительных, друзей отношения его с духовником прервались, Яков Игнатьев, сетуя, напоминал царевичу: «Во время первопришествия твоего ко мне в духовность, лежащу пред нами, во твоей спальне, в Преображенском, на столце, святому Евангелию, и мне тя перед ним вопросившу сице: будешь ли заповеди Божия исполняти, и предания Апостольская и святых отцов храните, и мене, отца своего духовного, почитати, и за Ангела Божия и за Апостола имети, и за судию дел своих, и хощеше ли мене слушати во всем, и веруеши ли, яко и аз, аще и грешен есть, но такову же имею власть священства от Бога, мне недостойному дарованную, и ею могу вязати и решите, какову власть даровал Христос Апостолу Петру и прочим Апостолам… И на сия вся вопрошения моя благородие твое пред Святым Евангелием сице ответствовал: Заповеди Божия и предания Апостольская и святых его вся с радостию хощу творите и храните, и тебе, отца моего духовного, буду почитати и за Ангела Божия и за Апостола Христова и за судию дел своих имети, и священства своего власти слушати и покорится во всем должен».
Это — поразительный документ. Юный царевич, наследник престола отрекается от собственной воли и признает над собой полную власть неистового священника.
Михаил Петрович Погодин, опубликовавший письма Алексея к духовнику и широко их прокомментировавший, справедливо вопрошает: «Не слышится ли в словах старого нашего протопопа Якова Игнатьевича сам Григорий VII, основатель папской власти? Не чувствуется ли сродства этой речи с притязаниями патриарха Никона? Не объясняется ли ею характер первых наших раскольников?»[7]
Безусловно, Яков Игнатьев был человеком незаурядным. Протопоп придворного собора у Спаса на Верху в Кремле, он был близким другом и единомышленником ростовского епископа Досифея, покровителя царицы Евдокии. Именно по этой причине он оказался духовником царевича и внушил ему такое безграничное доверие.
Погодин не случайно сравнивает протопопа с первыми раскольниками. Это была истинно аввакумовская натура. Подвергнутый жесточайшим пыткам во время следствия по делу царицы Евдокии в 1718 году, старик не назвал ни одного имени. «Компания» царевича обнаружилась только после казни и Алексея, и протопопа, когда в руки Петра случайно попала вышеупомянутая переписка.
Действительно ли Яков Игнатьев имел над царевичем такую власть, которую протопоп затребовал при первой встрече? Судя по письмам Алексея, влияние духовника на юношу-наследника было чрезвычайно велико.
Казалось бы, это подтверждает и мнение Петра о пагубной роли «больших бород», и признания самого царевича. Когда в конце следствия Толстой в очередной раз потребовал от Алексея ответа — отчего противился воле отца, Алексей объяснял: «…вышепомянутые Вяземский и Нарышкины, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и подпивать, а в том мне не токмо не претили, но и сами то ж со мною охотно делали».
Но есть несомненные доказательства того, что утверждение о роли духовенства в мятеже наследника — не более чем удобная обеим сторонам легенда. При всей мощи личности Якова Игнатьева, при всей искренней преданности ему царевича, при всей религиозной истовости Алексея, как только он, женившись, обосновался в Петербурге, эта несокрушимая, казалось бы, духовная связь оборвалась. Судя по письмам самого протопопа, Алексей с этого момента в своих «грамотках», случалось, бранил протопопа, не выбирая выражений. «Многократне ты меня ругал и всячески озлоблял, а в некоем доме и за бороду меня драл», — писал протопоп своему еще недавно почтительному духовному сыну.
Менялись обстоятельства — менялась ориентация царевича. У него появились друзья и советчики, которые имели реальную власть и влияние, которые могли стать прочной опорой в будущем противостоянии отцу, о чем царевич наверняка думал.
Но эти новые друзья были совершенно иного толка.
«В Петербурге около него (Алексея. — Я. Г.) образовался другой кружок, — писал Погодин, — имевший также свои виды и возлагавший на него все надежды. К этому кружку принадлежал князь Василий Влад. Долгорукий, а средоточием была, кажется, царевна Мария Алексеевна, главным действующим лицом — Кикин»[8].
Во-первых, список этот, естественно, далеко не полон. Во-вторых, нам предстоит понять, какие надежды возлагали на царевича Кикин и Долгорукий, принадлежавшие, в отличие от юношеской «компании» царевича, к элите петровских сподвижников, занимавших высокие государственные посты.
Но для этого необходимо представить себе, что происходило в России второй половины 1710-х годов.
ПРЕДЛАГАЕМЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
Тяжелая война со Швецией шла к этому моменту полтора десятка лет. Уже одержана великая Полтавская победа. Уже завоевана Финляндия двумя блестящими зимними походами князя Михаила Михайловича Голицына. Уже пресечены отчаянные попытки шведов разорить Петербург. Но и Россия доведена до полного изнурения. Бегство крестьян принимает невиданные прежде размеры — в двадцатые годы, по официальным неполным данным, в бегах числилось уже 200 000 человек.
Несмотря на повсеместное недовольство, Петр мог в это время не опасаться народных мятежей — созданная им военная машина способна была подавить восстание любого масштаба. Опасность была в другом — она исходила из самой армии.
Прежде чем перейти к сути этого сюжета, необходимо отвлечься и сказать несколько слов о человеке, который будет играть немалую роль в нашем повествовании — и как историк, и как практический политик. Речь идет о Павле Николаевиче Милюкове.
Милюков был первым, кто сделал решительную попытку критически проанализировать на основе обширнейшего материала ход и результаты петровских реформ. Для нас важно, что Милюков уже в девяностые годы XIX века, когда он трудился над фундаментальным исследованием «Государственное хозяйство России в первой четверти XVIII века и реформа Петра Великого», рассматривал материал не только как объективный историк, но и как целеустремленный политик, вырабатывавший свою концепцию политической борьбы. Едва ли не первым он взглянул на проблему петровских реформ не с позиции государства, а с позиции страны, населения, конкретного человека, не «творившего историю», но — подвергавшегося ей.
Милюков важен нам именно как политик, черпавший практический опыт в своих профессиональных научных штудиях. Недаром, приступая к политической борьбе, он суммировал в небольшой, но чрезвычайно емкой работе «Попытка государственной реформы при воцарении Анны Иоанновны» все главное, что было сделано в изучении событий 1730 года. Первая попытка ввести в России конституционную монархию имела для Милюкова, неколебимого сторонника этой формы правления, особый смысл, а сам он оказывается, естественно со всеми коррективами, «политическим двойником» своего героя — князя Дмитрия Михайловича Голицына, главного деятеля великой конституционной попытки. Или, точнее говоря, представителем того же политического типа.
Как мы увидим впоследствии, Голицын и Милюков во многом сходно оценивали цели и средства великого царя.
Стараясь представить себе, как же рядовой русский человек Петровской эпохи воспринимал происходящее вокруг него, Милюков в более поздней работе живо и остро обозначил сам характер деятельности реформатора. Мы возьмем отрывок, касающийся флота — любимого детища Петра:
Ради флота Петр вел все свои войны; но и эта задача до самой смерти осталась не вполне осуществленной и распадалась на ряд разрозненных и не доведенных до конца попыток, брошенных частью самим Петром, частью его ближайшими преемниками.