Ночью, раздумывая над случившимся, он решил, что к капитану, конечно, являться не станет, а, как обычно, выйдет с товарищами в лес, на работу. Утром он сунул тетрадь в карман, опасаясь, как бы в его отсутствие офицеры ее не выкрали, и стал в строй на свое место.
Колонна уже тронулась, когда его окликнул один из охранников.
— Самуэли! Марш в лагерь! Немедленно!.. — произнес он строгим голосом и, подмигнув, добавил: — В театр…
Капитан генштаба лежал на матраце, брошенном прямо на пол, в небольшой, отгороженной циновками комнатенке. «Своеобразный бокс», — с усмешкой подумал Тибор, входя к нему и оглядываясь.
Лейриц встретил ого доброжелательно. Вяло обвел мертвенно бледной рукой унылые, голые стоны каморки.
— Живу один, — негромко проговорил он. — Товарищи боятся заразы…
На лице капитана выступили яркие пятна, и Тибор понял, что у него неладно с легкими. В сердце шевельнулась жалость, но он держался настороженно, поздоровался сухо, явно желая показать, что пришел сюда, лишь подчиняясь приказу.
— Дошли до меня слухи, что вы вместо «Бабушки» восстанавливаете по памяти; «Коммунистический манифест»… — слабо улыбнувшись, сказал капитан. — Что ж, вы правы, это, конечно, злободневнее. Мне не хотелось посвящать в свои соображения на сей счет эту старую перечницу Циммермана… Да вы садитесь… Стульев у меня нет, так что устраивайтесь на матраце… — Коротко подстриженные светлые усы его отвисли, крупные капли пота блестели на высоком лбу, болезнь, видно, всерьез скрутила этого молодого человека. Тпбор присел рядом с ним на матрац.
— Как это сказано там, погодите… Вот и вспомнил: «Буржуазия, повсюду, где она достигла господства, разрушила все феодальные, патриархальные, идиллические отношения»… Записали вы эту фразу? — спросил Лейриц, поворачиваясь на своем неудобном ложе и мучительно морщась.
— Нет.
Тибор спокойно достал из кармана тетрадь, карандаш и записал. Лейриц, дожидаясь, пока он запишет, лежал молча, о чем-то размышлял, потом приподнялся на локте и, натянув повыше одеяло, стал с любопытством разглядывать капрала.
— Вам странно слышать слова «Манифеста» из моих уст? — спросил он. — А я не могу их забыть.
Еще в юности мне пришлось убедиться в истинности этих слов. Мой отец — слесарь из города Темешвара, большой мастер своего дела…
Сухой кашель прервал речь капитана, он стал задыхаться и поспешно принял прежнее положение — лег на спину, запрокинув голову. Кашель постепенно стих.
— Бр-р, — откашлявшись, произнес он. — Умереть в постели, как это противно! Разве для этого я стал военным? Глупо все получилось. Схватил катаральное воспаление… Случись это в мирное время — съездил бы в Татры и через несколько недель был здоров. А тут… Наверное, конец. Катар в два счета даст вспышку туберкулеза. Но не в этом дело. Я, кажется, говорил о своем старике? Так вот, когда-то мой дражайший родитель служил в подмастерьях, ну и, разумеется, состоял членом профсоюза, его библией был «Манифест». Потом он стал мастером. Помню, каждый вечер читал он своим подручным «Манифест» и потом спрашивал: «Я тоже эксплуататор?» — «Ну что вы, коллега Лейриц!» — говорили ему рабочие. Он приходил в ярость. «Как это нет, бестолочи вы этакие?! Думаете, эксплуатация — когда капиталист семь шкур с рабочего дерет? Дудки! Эксплуататор тот, кто присваивает прибавочную стоимость!» Вот какой человек был мой отец! А поглядели бы вы, какие патриархальные, идиллические отношения царили у него в мастерской! Она все разрасталась, увеличивалась. Однажды приезжаю домой на каникулы и слышу — рабочие величают отца «господином Лейрицем». Спрашиваю: «Что произошло?» А старик отвечает: «Хватит валять дурака, сынок. Забудь все, что я проповедовал раньше». В то лето он решил и мою судьбу. Настоял, чтобы я стал кадровым офицером. «Будешь светский человек, а не какой-то там социалист». Сейчас, между прочим, у старика уже трудятся сто пятьдесят рабочих. И нанимает он только членов профсоюза, уважает, видите ли, сознательных…
Капитан приподнялся и протянул руку за тетрадью, лежавшей на матраце.
— Хочу полистать, — просительно сказал он. — Я вам для этого и велел прийти. Здесь, в плену, и особенно с тех пор, как заболел, я все думаю и думаю… Что же все-таки происходит в мире, куда идет человечество? — Рот его скривился в горькой усмешке. — Кажется, я говорю красивые слова, а? Но ведь вы-то здоровы. Ave, Caesar![13] Идущие на смерть воздают почести кому-либо или, вернее, чему-либо: идее…
Капитан погрузился в чтение, а Тибор подошел к окну, подышал на стекло, ногтем очистил иней и стал смотреть, как падает снег. В декабре в Верхнеудинске недели по три приходилось отсиживаться в бараке, стояли пятидесятиградусные морозы. Целыми днями сидели они, сгрудившись вокруг раскаленной докрасна печки, жались друг к другу, согреваясь своим теплом. Такие минуты особенно сближали людей. Даже чопорные офицеры не могли не почувствовать этого.
— Послушайте, капрал…
Тибор обернулся. Лейриц снова откинулся на подушку. Его тонкие, с длинными пальцами руки, на которых отчетливо проступали голубоватые жилки, устало покоились на грубом шерстяном одеяле. — Я кадровый военный, офицер генштаба и немного разбираюсь в военных делах. Вот что я скажу: война может затянуться на долгие годы… Я ведь смотрю сейчас на жизнь как бы со стороны, словно она меня и не касается. Но в один прекрасный день война все же окончится. Тысячи солдат, ожесточенных, отчаявшихся, хлынут на родину. Лишь социалистам, связанным с народом, тогда будет под силу спасти мир от анархии. Будущее принадлежит вам! Поверьте мне, капрал.
За перегородкой послышались шум, возбужденные голоса. Несколько раз хлопнула дверь барака.
— Это мои товарищи! — пояснил Лейриц. — Они занимались во дворе гимнастикой, катались на салазках, играли в снежки, — с трудом скрываемая зависти звучала в его словах. Он взглянул на ручные часы и удивленно добавил: — Обычно они приходят позже… — Помолчав немного, он грустно сказал: — Вот так, капрал, придется прервать наш разговор.
Тибор торопливо поднялся, взял тетрадь.
— Я пошел! А вам, капитан Лейриц, одно скажу: рано собрались помирать. Кое-какие события могут ускорить наше возвращение домой.
— Вы думаете? — взглянул на него Лейриц. — Жернова господни ворочаются медленно, — он протянул Тибору руку. — Рад знакомству с вами.
Раскрасневшиеся от мороза оживленные офицеры удивленными взглядами проводили солдата, который вышел из комнатушки Лейрица. А тот, что стоял впереди всех, метнул на него пронизывающий взгляд и поспешно спрятал газету, которую держал в руках.
С трудом пробираясь по снегу, наметенному вдоль стены, Тибор вдруг услышал, как кто-то негромко забарабанил по разукрашенному снежными узорами окну барака. Он остановился. Окошко, скрипнув, отворилось, и показалась закутанная в одеяло голова капитана Лейрица.
Прижимая к губам носовой платок, он в каком-то неистовстве прошептал:
— Сию минуту с опозданием на несколько дней прибыла газета из Петрограда… Капрал! Революция!
Русские прогнали царя! Ко всем чертям скинули! Если и дальше так пойдет… то… До свидания, капрал! До свидания! — Окошко захлопнулось.
У Тибора перехватило дыхание и закружилась голова. Пришлось опереться о стену, чтобы но упасть. Он боялся шевельнуться и спугнуть услышанное.
Неужто свершилось? И к тому же — в Российской империи?
Он стоял долго, пока зубы не застучали от холода.
А когда пришел в себя, кинулся к солдатским баракам, от радости приплясывая на бегу. «Что это, музыка?» — вдруг с удивлением спросил он себя и прислушался. Из офицерского барака неслись торжественные звуки «Героической симфонии». И он понял: это играл Лейриц, тяжелобольной капитан Лейриц.
6
Революция есть революция. Даже когда ой от роду всего несколько дней. Вольное дыхание ее стремительно летело над бескрайними заснеженными просторами России, добираясь до самых глухих углов. Оно сметало старые, от века установленные порядки, вселяло надежду в сердца честных людей. Домчалось оно и до Соликамского лагеря.