Другие заключенные женщины тоже не оставались равнодушными к моей беде. Но они могли помочь мне только советами, а толку от одних советов не было никакого. В рану попала инфекция, началось нагноение, и отек становился все больше и больше. Сначала нога вокруг раны покраснела, потом почернела, потом сделалась синей и невероятно раздулась. Как и все, я уже давно превратилась в обтянутый кожей скелет, но теперь у этого скелета одна нога походила на бурдюк с водой. У меня поднялась температура, я металась в бреду. Уходя на работу, моя мама не знала, застанет ли она меня в живых, когда вернется. Она ложилась возле меня и горько плакала. Очнувшись, я утешала ее.
Однажды пришел лагерный врач. Не подумайте, конечно, что ко мне его вызвали капо, просто он совершал свой обход лагеря и нашел меня. В сопровождении еще нескольких таких же чистых, сытых, гордых и надменных нацистских офицеров он подошел к моему соломенному ложу и стеком откинул с меня грязное одеяло. Даже не склонив головы, он окинул меня взглядом, скривил брезгливо губы, вынул карманный нож, раскрыл его и, ни слова не говоря, сделал на моей ноге длинный разрез. От боли и неожиданности у меня потемнело в глазах, я стиснула зубы, чтобы не закричать: еще неизвестно, как бы он среагировал на мой крик, возможно, просто прострелил бы мне голову и все — они часто так поступали. Из раны на солому хлынули кровь и гной. Доктор вытер свой нож, сунул его обратно в карман, повернулся и пошел прочь от моей подстилки, не сказав мне ни слова. Боль стала понемногу стихать, но я вся дрожала, как в лихорадке.
Придя в себя, я кое-как добралась до бочки с водой и обмыла рану. Несмотря на боль, я осторожно выдавила из раны весь гной. Вернувшись на место, я подняла ногу повыше, чтобы спал отек. Вечером я рассказала маме, что ко мне приходил немецкий доктор, что я чувствую себя лучше, и мы снова исполнились надежды. Наши подруги по несчастью помогли маме сменить подо мной подстилку, а то старая была вся в крови, и я впервые за последние дни спокойно уснула. Все надеялись, что не завтра, так послезавтра я смогу пойти на работу, а если я буду работать, то меня не застрелят и не отправят в газовую камеру.
Утром я почувствовала, что ко мне возвращаются силы. Я еще не могла опираться на свою увечную ногу, но верила, что поправляюсь. После скудного завтрака, когда мою маму угнали на работу, я вернулась в шалаш, рухнула на подстилку и принялась шептать молитвы. Я молилась о том, чтобы не пришел капо и не вышвырнул меня для забавы наружу. Потом я стала молиться о том, чтобы мама дожила до вечера и с ней ничего не случилось, чтобы моя нога выздоровела. Я повторяла подряд все молитвы, которые слышала от отца, когда мы ходили с ним в синагогу, при этом я не переставала думать о нем, как о самом замечательном человеке в моей жизни.
Даже забывшись во сне, я продолжала думать о нем, я представляла отца на небесах, и вдруг услышала голос, который возвестил мне, что мы с матерью уцелеем в этом аду только потому, что он был праведником. Я погрузилась в счастливые грезы: мне виделось, что мы живем в райском месте, которое называется Израиль, где земля истекает молоком и медом, где у меня красивый муж и куча детишек, с которыми я играю на пляже под горячим солнцем, и волны выбегают на песок.
Но вечером оказалось, что мои молитвы не дошли по назначению. Воспаление в ране обострилось, отек увеличивался и краснота по ноге полезла выше, поднялась температура. Мама впала в отчаяние, ее знание медицины ограничивались курсом первой помощи, который ей преподал брат Якоб, остальные женщины в лагере знали еще меньше. Тогда она решила испробовать радикальное средство. В железную банку насыпали песок и прокалили на огне, затем мама высыпала песок на рану, надеясь, что он продезинфицирует ее и вытянет гной. Эта процедура добавила мне страданий, часть гноя все-таки вышла, но инфекцию победить не удалось.
На следующий день температура стала еще выше, я плакала и кричала от боли, никого не стесняясь. Мне уже казалось, что началось заражение крови, и потому стало все равно, умру я от него или меня пристрелит охрана. Я чувствовала себя ничтожным, никому не нужным существом. Я совсем забыла еще об одном варианте своей судьбы, который как раз и реализовался. К нам в шалаш пришел комендант лагеря с тремя капо. Они внимательно меня осмотрели и единодушно вынесли свой приговор: «Она безнадежна. Завтра мы пошлем ее в госпиталь».
Я не поверила своим ушам: здесь, в лагере, слова «отправить в госпиталь» означали газовую камеру. Это показалось мне ужасным. И даже не то, что я сама умру, а то, что я навсегда расстанусь с мамой. Именно это представлялось мне самой ужасной потерей. Я не хотела расстраивать маму и решила ей ничего не говорить; я надеялась, что нацисты отделаются от меня, когда все будут на работе — мама вернется, а меня уже нет, и она не догадается, что со мной случилось на самом деле, но у меня не хватило мужества расстаться с ней, не попрощавшись. Вечером, когда мама после работы лежала рядом со мной на подстилке, я сказала ей, что меня посылают в Штуттгоф. Мама ничего мне не сказала, а только громко застонала в ответ. Я поспешила ее утешить, я говорила, что меня отправляют на лечение, и вернусь обратно, когда поправлюсь.
Мы обе понимали, что это не так. Всю ночь мама обнимала меня, а утром решила разделить со мной страшную участь: «Пошлите и меня в Штуттгоф вместе с дочерью! — крикнула она капо. — Я тоже очень больна и не могу работать!» Капо было совершенно наплевать на нее: старухой больше, старухой меньше — какая разница? — и велел матери выйти из строя. «Марш на станцию, еврейские свиньи!» — приказал он.
До станции от лагеря было километра два, а я не могла сдвинуться с места. Я сделала шаг и упала. Охранник свирепо пнул меня ногой и заорал: «А ну, вставай, грязная сучка!» Мама помогла мне подняться. «Тащи ее!», — приказал охранник. Я обхватила маму за плечи, она поддерживала меня за пояс, но и вместе у нас ничего не получилось, — она была слишком слаба. Охранник сообразил, что орать на нас бесполезно, и замолчал, он задумался, что ему теперь с нами делать, потому что приказ отконвоировать нас на станцию он получил, а конкретного указания, как это сделать, ему не дали. Мы стояли в нескольких шагах от лагеря — две странных фигурки в лохмотьях, прижавшиеся друг к другу: изможденная старуха и маленькая девочка-подросток на одной ноге, такая худая, что ее может унести ветер, и охранник — сытый, молодой, здоровый головорез в чистой теплой форменной одежде с хлыстом в руке и винтовкой за плечами. Был серый холодный день. В поле уже белел снег. Вдалеке можно было разглядеть станцию и вагоны. Нам нужно во что бы то ни стало добраться туда до отправления поезда, иначе любая канава у дороги может стать нам могилой. Охранник все сильней раздражался, у него уже от нетерпенья подрагивали руки, в любой момент он мог пристрелить нас или просто забить до смерти. Я уже видела наши тощие трупы, которые обгладывают одичавшие собаки. Меня трясло от высокой температуры, нога сильно болела. Я подумала, что если смерть меня мгновенно избавит от боли, то пусть придет смерть, но тут же спохватилась: а что тогда будет с мамой?
Нас спасла какая-то молодая женщина из нашего лагеря. Она вызвалась помочь нам, хотя у самой сил было не больше, чем у нас. Она знала, что, если мы упадем по дороге, ее пристрелят вместе с нами, или, если доберемся, могут затолкать в тот же вагон и отправить в Штуттгоф, чтобы не вести обратно, но все-таки она пришла нам на помощь. Мы с мамой ей обязаны жизнью, а я, к сожалению, не могу даже вспомнить ее имени.
Я повисла у них на плечах, и мы тронулись в путь. Мне приходилось прыгать на одной ноге несмотря на страшную боль при каждом движении. Охранник шел сзади и лениво подгонял нас то руганью, то пинками. Ему казалось, что мы движемся слишком медленно. Я была настоящим, обтянутым кожей скелетиком, но ни у мамы, ни у этой безымянной женщины не хватало сил, чтобы поддерживать меня. Они тяжело дышали, стонали и буквально волокли меня по промерзшей земле. Мне было их очень жаль и себя тоже. Я вся была охвачена болью до последней клеточки, мне было так трудно держать свою больную ногу на весу, чтобы она не цеплялась за дорогу, потому что, даже если она задевала сухую траву, я просто корчилась от боли. Мои руки тоже немилосердно болели так, будто их выворачивали из суставов. Я тихо стонала, боясь вскрикнуть, я боялась, что охранник может тогда окончательно рассердиться и пристрелит нас на месте, всех троих. Не могу сказать, сколько длилась эта пытка, но до станции мы, в конце концов, добрались.