Почему они избрали жертвой именно дядю Бенно? Это был серьезный молодой человек, любящий сын, добрый, внимательный дядя. Он не имел никакого отношения к подполью, это было ему чуждо. Он не был лидером. Он был юристом, профессиональным юристом. Немцы решили убить его, потому что хотели уничтожить еврейских интеллигентов, желая показать нам, что ни профессия, ни образование еврея для них не значат ничего. Бенно и так занимался самой тяжелой работой, но и этого унижения немцам было мало. Они решили пополнить им их дневную норму уничтожения.
Немцы вывели только Бенно и его мать, оставив дома дедушку и дядю Якоба. И те не посмели спуститься за ними во двор. Нет сомнения, что их тут же расстреляли бы. Мой дядя Бенно не произнес ни слова.
Солдаты схватили его не случайно. «Сейчас ты увидишь, как мы прикончим твоего законника прямо у тебя на глазах. Сейчас мы от него избавимся», — кричали они. Бабушка умоляла их: «Разве вы не люди… Пощадите его… Я нянчила его маленького… я кормила его грудью. Вы не можете так поступить… ведь это же мой сын. Вы не можете…»
Но они могли. Им нравилась их работа. Они потащили Бенно к стене, а бабушку держали так, чтобы она все видела. Солдаты отошли на несколько шагов и прикончили дядю Бенно тремя выстрелами в спину. Он был бессилен что-либо изменить в своей судьбе и избежать смерти. То же самое случилось со всеми, кого нацисты приговорили к смерти. Но были другие — те, что умерли, поскольку пали духом.
Я помню матерей в гетто, примирившихся с неизбежностью собственной смерти, но не согласных с тем, что их дети тоже должны умереть. Иногда они пытались договориться с литовскими крестьянскими семьями, чтобы они взяли ребенка, пусть даже за большие деньги. Я наблюдала подобные сцены у нашего жилого блока. Матери заворачивали своих детей в мягкие пеленки, потом в грубую мешковину и передавали литовцам через проволочное ограждение. Эти сцены, когда еврейские матери передавали своих детей в нееврейские семьи литовских крестьян, потому что только так у них появлялся шанс выжить, запомнились мне сильнее всего. Когда у меня появились мои собственные дети, я попыталась представить себе, что же должны были испытывать эти молодые матери, что должно было твориться в их сознании и в их сердцах в минуту, когда они, движимые беззаветной любовью, передавали через заграждение своих беспомощных малышей.
Некоторым детям в действительности удалось выжить подобным образом. Одна из моих кузин была передана через проволочное ограждение и прожила до конца войны в крестьянской семье. В дальнейшем она была возвращена в ее родную семью и прибыла в Израиль из России в начале 70-х. Другой мой родственник был спасен семьей фольксдойче, которая и вырастила его. До сих пор они не забывают друг о друге. А остальные дети, кто оставался в гетто, были умерщвлены немцами все до единого.
В гетто мы испытывали недостаток во всем, особенно в еде. Немцы выпустили продовольственные карточки на основные продукты питания, которого было совершенно недостаточно для поддержания жизни: несколько граммов хлеба или муки, несколько клубней овощей, ни стебелька зелени, не говоря уже о фруктах, мясе или жирах. Мы должны были дополнять свой рацион тем, что ухитрялись купить или добыть каким-то иным образом, тайком у литовских крестьян, которые сбывали свои продукты по сумасшедшим ценам, радуясь возможности заработать на нашей беде подобным образом. Было большой поддержкой для нас сознание, что, выкапывая мамины драгоценности и продавая их, мы так или иначе решали наши продовольственные вопросы.
В сентябре 1941 года немцы издали распоряжение, по которому всем евреям Ковенского гетто предписывалось сдать имеющиеся у них ценности. Они должны были выложить их на кухонные столы; специальные команды сборщиков, переходя от дома к дому, будут производить конфискацию. Лица, рискнувшие спрятать золото или другие ценности, после определенной даты должны знать — за каждое такое утаивание сто заложников из числа евреев будут расстреляны.
Так погас еще один луч надежды.
Нас одолевали сомнение и страх. Только мой брат сохранял спокойствие. Они вместе с отцом спрятали наши сокровища так, что никто и никогда был бы не в состоянии их отыскать. «Ребятишки весь день носятся по двору, и никто не заметил никаких следов той норы, куда мы все засунули. Зачем же нам возвращаться к этому?»
Мама возражала: «Если немцы придут и ничего от нас не получат, это не может не возбудить в них подозрений. Они начнут искать, они будут нас допрашивать и избивать… может быть, они нас расстреляют. Не разумнее будет отдать хотя бы часть наших украшений?»
Отец четко подвел черту под этой дилеммой. Мы будем прокляты, если они ничего не найдут, если они получат свое, будет то же самое. Если мы заберем часть спрятанного, а остальное снова перепрячем, не исключено, что кто-то может заметить и донести. Пусть даже мы будем очень осторожны — всегда остаются какие-то следы, по которым можно будет понять, что кто-то здесь копал. Если немцы обнаружат нашу нору и найдут наши ценности, они выволокут всех жителей из ближайших домов и расстреляют их. Если этого не увидят немцы, это увидит какой-нибудь вор и выкопает то, что мы закопали.
Что могли мы сделать?
Время, определенное нацистами, стремительно приближалось, а мы так и не могли ничего решить. Эти немногие драгоценности, последняя надежда нашего семейного благополучия, наша последняя связь, сохранившаяся от жизни во Франкфурте в большом и богатом доме, память, все еще связывающая меня с моим детством, — это было все, что стояло между нами и призраком голода. С ними были связаны наши судьбы, с этой скромной горсткой драгоценностей. Вне гетто они почти ничего бы не решали, но здесь они были всем. И их нам нужно было отдать. Это было горько. Это было оскорбительно. Это было жестоко. А кроме всего прочего, как это соотносилось с нашим будущим?
Повсюду в гетто евреи терзались сомнениями. Они должны были принять решение — отдать ценности или быть готовыми к постоянному риску жестокой казни. Какой риск был большим? Не имело значения, что немцы хладнокровно могли в любую минуту расстрелять любого, кто попадется под руку. Покидая свое жилище, никто не мог быть уверен, вернется ли он сегодня обратно. Так почему бы не рискнуть? В конце концов, русские прогонят немцев из Литвы. Война должна закончиться. И тогда мы сможем выкопать наши драгоценности и начать новую жизнь не с пустыми руками. Если же мы отдадим их, у нас не останется ничего.
Я думаю, что мой отец, в конце концов, решил выкопать драгоценности и сдать их, чтобы не подвергать опасности ни в чем не повинных людей. Если их обнаружат нацисты или случится так, что дети, играя во дворе, наткнутся на сокровища, немцы, не моргнув глазом, могут расстрелять всех — и детей, и любых других невиновных, кто попадется под руку. Мы аккуратно сложили их на кухонном столе и тоскливо смотрели на них, поджидая немцев. Так много воспоминаний было с ними связано — день рождения мамы, годовщины бракосочетания родителей, различные торжественные даты, позволявшие сделать дорогой подарок. А, кроме того, с этими ювелирными украшениями было связано для нас так много надежд на выживание.
Когда солдаты вломились в нашу комнату, наполнив ее ужасом своего угрюмого присутствия, запахом табака, оружейного масла, кожи и пота, они, прежде всего, чтобы развеселить себя, отвесили грубую пощечину Манфреду. Они орали какие-то распоряжения громкими и грубыми голосами. Изо всех сил я старалась не закричать. Я даже не смогла от ужаса прошептать хоть слово. Я просто стояла и смотрела на них, смотрела, как они составляют список того, что они у нас забирали. Они делали это с бюрократической дотошностью. Этот список делался вовсе не для того, чтобы вселить в нас хоть какую-то надежду получить драгоценности обратно; он делался для того, чтобы солдатам не удалось ничего присвоить. «Одна пара бриллиантовых сережек, одно жемчужное ожерелье, одна пара серебряных запонок для манжет, одни золотые часы и золотая цепочка…» Даже моя собственная бижутерия исчезла и появилась в этом списке рядом с настоящими драгоценностями — простая булавка, детский изящный браслет, крошечное золотое колечко…