— Вернитесь!
Александр Ильич встретил нас в прихожей, затащил в комнату. Он был искренне рад встрече.
Когда-то давно, еще на фронте, он читал мне на память дудинских «Соловьев» и говорил, что талантливость автора «прет» из каждой строки.
Он сохранял доброе отношение к Дудину, хотя теперь одобрял далеко не все, что писал поэт. Ему казалось, что Дудин торопится печатать стихи, которые еще не перебродили в нем, порой довольствуется не вином, а тем, что грузины называют маджаркой.
— Ты же знаешь, Миша, я люблю твои стихи, — не успев усадить нас, сказал в тот вечер Гитович. Он начал цитировать стихи, несколько дней назад опубликованные в «Ленинградской правде». — Хорошо, — ничего не скажешь, хорошо. Но тем досаднее, Миша, что рядом с отличными стихами — встречается игра в слова.
Вскоре Дудин ушел.
— Обиделся, наверное, — сказал мне Гитович. — Я знаю: обиделся. Мы редко встречаемся, и мне следовало бы помолчать. Но я не могу молчать, когда вижу, что стихи потерпели ущерб от торопливости. А Дудина люблю.
Еще больший протест вызывали в нем стихи неискренние, написанные не потому, что их нельзя было не написать, а потому, что с помощью их поэт рассчитывал как-то устроить свои дела. Таких авторов Гитович открыто презирал.
В стихотворении «Поэту» он заметил:
Ты был правдивым —
Будь еще правдивей,
Здоровьем и болезнью — справедливей,
Будь — чтобы мимо века не пройти —
Архиепископом великой правды:
Теперь тебя читают космонавты,
А с малой правдой им не по пути.
Чувство постоянной ответственности за все происходящее становится главным в поэзии зрелого Гитовича. Живя в Комарове, он как бы день за днем окидывал взглядом прожитое, старался вникнуть в существо явлений, понять природу их. Его стихи — как бы письма другу, диалоги с близкими людьми. Поэт скуп в изображении деталей быта, обстановки, пейзажа. Все подчинено одному — точнее и лаконичнее передать мысль, с большей достоверностью поведать о чувстве. Недаром почти все послевоенные стихи, особенно из числа написанных в Комарово, редко превышают 12–16 строк.
Гитович продолжал жить поэзией, охотно помогал тем, кто к нему обращался, радовался выпуску книг, в которых зазвучали голоса молодых поэтов, погибших на фронтах.
— Майоров, Багрицкий, Коган, Кульчицкий! Поистине пуля — дура, — говорил он мне. — Трудно даже представить, что могли бы написать эти мальчики, если бы дали им возможность поработать. Уже только за гибель этих поэтов мы никогда не простим фашизм. И после молчания:
— Почему бы тебе не написать о Толе Чивилихине? Ты ведь знал его. Или — о Лебедеве. Не портрет, не исследование, а что-то вроде доверительного разговора с любителем поэзии. Ведь оба ушли, не написав своих лучших стихов. Поэтому можно пригласить читателя вместе подумать и помечтать о том, что было бы… Впрочем, нет, не о том, что было бы. То, что сделано ими, вызывает глубочайшее уважение.
Гитович внимательно прочитал рукопись моей книжки о Лихареве и прислал в издательство рецензию. Несмотря на болезнь, он все-таки зашел ко мне, чтобы поговорить о том, что больше всего волновало его.
— Две страшные вещи подстерегают нас: девальвация поэзии и девальвация веры, — говорил он. — Они где-то взаимосвязаны. Ты посмотри, как сейчас читают поэзию. Моими «Зимними посланиями друзьям» в Доме книги торговали всего один день. А разве я исключение? Книжка в 50 тысяч экземпляров расходится мгновенно. Мне рассказывали, что в Московском дворце спорта 14 тысяч мест, а билетов на вечер поэзии хватило лишь на малую толику любителей поэзии. Поэзия ведет с читателем честный разговор на самые острые темы. Отсюда вера в нее. Но на процентах от этой веры кое-кто пытается заработать себе капитал… Вот почему в наших книжках о поэзии, в статьях и рецензиях мы должны объяснять, что — поэзия, а что — поделка.
Гитович советовал мне исключить из книги о Лихареве некоторые стихотворные цитаты.
— Надо смотреть правде в глаза. Боре приходилось работать в очень сложных условиях. Партизанский край, блокада, газетная поденщина. Не все его стихи одинаково хороши, как и мои, как и любого другого поэта. Но ведь он написал «Соль», «Тол», «Снегиря». Сосредоточь на них внимание. И еще на том, что он никогда не болтался из стороны в сторону, всегда оставался солдатом.
И здесь слово «солдат» прозвучало как высшая похвала поэту. Лихарев был из того славного племени, к которому Гитович причислял и себя и о котором он писал:
В тридцать втором году, в начале мая,
Под знаменем военного труда,
Мы приняли Присягу, понимая,
Что присягаем — раз и навсегда.
И жили мы вне лжи и подозренья,
И друг на друга не бросали тень —
И с той поры глядим с неодобреньем
На тех, кто присягает каждый день.
Этими стихами открывается книга «Зимние послания друзьям». Между нею и вышедшей в 1962 году «Звездой над рекой» пролегло три года. А до этого — длительное молчание, прерываемое лишь публикацией переводов.
Тысячу раз прав Н. Ушаков, утверждавший: «Чем продолжительней молчанье, тем удивительнее речь».
Книга «Звезда над рекой», составленная наполовину из новых стихов, со всей очевидностью свидетельствовала не только о том, что есть порох в пороховницах, но и о том, что взрывчатая сила пороха значительно увеличилась. Именно в этой книге появились такие важные для Гитовича стихи, как «Старому другу», «Глаза старых большевиков», «Восток-1» и другие. Его стихам стала присуща мудрость, но не та осторожная, ловко перекидывающая мостики из вчера в сегодня, а честная, прямая, не прощающая ошибок. Обращаясь к старому другу, поэт не таит грусти по поводу того, что «вместе выходим на финиш», но именно поэтому важно обдумать «век наш суровый, превратные наши дела». А поразмыслить есть над чем — не ради того, чтобы посыпать соль на старые раны или похвастать содеянным.
Разум моего заката
Проник сквозь грим, и я теперь смотрю,
Смеясь и плача, на свою зарю, —
пишет поэт.
Стихи лишены нудной назидательности (менторство всегда было чуждо поэту), но опыт души — это, по его понятиям, отнюдь не личное, а общее достояние.
«Гармония противоречий приходит только за грозой». Чтобы понять это, надо прожитые годы сравнить не с ворохом оборванных листков календаря. То, что было с каждым из нас, было с народом, со страной. Мы стали старше, иные даже стариками, но мы по-прежнему в строю. «Старость жаждет трудиться: ей некогда время терять», — замечает Гитович. «Я приветствую старость, которая трудоспособна». Старость для него — отнюдь не возрастное понятие, а психологическое. Старость в его понимании — это продолжение молодости, научившейся глубоко осмысливать жизнь.
Вот почему он еще более строг к себе, к другим и прежде всего к друзьям. Ныне, в зрелом возрасте, «неделя дружбы равносильна году, а то и трем, а то и десяти».
Такой с другими,
Может, и не будет:
Не то чтоб
Потерял я интерес,
Не то чтоб
В мире хуже стали люди,
А потому,
Что времени в обрез.
В зрелые годы, обессиленный болезнями, поэт не уступил ни пяди того, что защищал сперва в «Артполку», а потом с оружием в руках на войне. Речь идет о стихах «Из цикла „Восток-1“».