Именно так случилось со мной. Я говорил, что моё детство было счастливым. В августе 1914-го рука судьбы опустила створку: картинка осталась прежней, но вся композиция внезапно перевернулась. Война... Достаточно было этого слова, чтобы все краски жизни переменились. На наши беззаботные досуги опустилась тень. Над нашими радостными днями нависла угроза с ещё незнакомым ликом. О! Совсем не сразу это стало трагедией. Неизвестность даже придавала некий новый привкус нашим забавам. Словно для того, чтобы подчеркнуть то, что должно было совершиться, мы научились окрашивать наш стыдливый страх в тона экзальтации и энтузиазма. Война была для нас вначале вызовом, зрелищем, порывом, средством убежать от будничной повседневности. И поскольку, как позже сказал писатель Селин, сущность войны в том, чтобы перебираться в деревню, мобилизация казалась поначалу детской душе чем-то вроде путешествия, огромного путешествия всей нации. Говорили, что нужно ехать, чтобы поддержать единство. Отъезд... Только это слово, повторенное тысячу раз, и звучало в ушах у меня — восхищённого и напуганного. В доме только и было — приготовления к отъезду и разлуке, укладывание вещей, слова прощания, великого прощания. В этих словах смешивались зависть и опасения, как и бывает перед долгой дорогой. Впрочем, никто не сомневался, что война будет короткой. «Кампания» — это двусмысленное слово было тому желанным подтверждением,— а потом армии должны с победой вернуться домой, к родным очагам. Мои двенадцать дядей отбывали в свои полки, и можно представить шум, произведенный этим в доме. А военная форма! Сколько я себя помню, я всегда имел особый вкус к форме. За год до описываемых событий мой возраст позволил мне наконец носить форменную одежду и фуражку со знаком Александровской гимназии, выбитым на двуглавом орле, поддерживающем царскую корону. Но насколько же прекрасней была военная форма моих дядей — артиллеристов, кавалеристов, пехотинцев! В мечтах я видел себя в мундире с эполетами, украшенными инициалом «К I», и с воротником с золотистой каемкой — таким был мундир первого кадетского корпуса. Я видел себя кавалеристом, бешено несущимся на белой лошади впереди эскадрона, который веду в атаку. Война напоминала нам приключения в мире индейцев, о которых нам так часто читала по вечерам мать, а мы с бьющимися сердцами различали в пламени камина размалеванные краской лица воинственных обитателей прерий.
Как об этом хорошо написал открытый мной позже Реймон Радиге в романе «Бес в крови» [1923], война для незрелого юношества означает начало больших каникул. Связи с обыденной жизнью размываются, надзор взрослых, озабоченных другими делами, ослабевает, и кажется, что мечты станут наконец реальностью. Мы были так потрясены отъездом взрослых, что решили вместе с братом Василием и одним нашим товарищем предпринять меры, чтобы вслед за ними оказаться в армии. В большой тайне, с помощью захватывающих дух ухищрений мы собрали то, что казалось нам необходимым: сухари, финки, фляжки и даже несколько австрийских штыков — первые трофеи с фронта... Потом я был жалким образом пойман в поезде, уже готовом к отправлению, приведён в отчий дом и в первый и последний раз крепко наказан.
В эти прекрасные осенние дни моя новая свобода оборачивалась иногда ощущением изгнанничества. У старших был свой мир, свои волнения, тревоги, заботы. У меня же были лишь необъятные и смутные желания. Я поднимался тогда на вершину царской террасы или к Выдубицкому монастырю, расположенному на крутом берегу Днепра, и погружался в созерцание реки. Меня охватила новая страсть — книги, чтение. Я рассказывал сам себе, переделывая на свой лад, былины — что-то вроде нашего эпоса. Из того, что мы проходили в гимназии, меня заинтересовали разве что они. Я оживлял доброго и сильного Илью Муромца, прочно стоящего на земле Святогора или доблестного и славного Добрыню Никитича. Я воображал себя поочередно то одним, то другим. Мне нравилось перевоплощаться в героев, до которых по возрасту я ещё не дорос. На самом деле это детство умирало во мне. Юность уже давала о себе знать первыми раскатами, предвещавшими потрясения, слишком крепко связанные с грядущими катаклизмами. Позднее мне предстояло понять, что стать юношей во время войны значило нести в себе муки и волнения обоих миров.
Пролог закончился. Настоящая война — это кровопролитие, в этом нам предстояло вскоре убедиться. С фронта прибыли первые раненые, и все изменилось. Энтузиазм упал, когда действительность показала свое лицо. На улицах теперь встречались солдаты и офицеры на костылях, с бинтами на голове. Нашу гимназию превратили в тыловой госпиталь. В будничную жизнь вторглась настоящая война и её зрелища. Трамваи служили транспортировке раненых. Было принято решение, чтобы после уроков мы на час оставались в гимназии комплектовать перевязочные материалы и помогать по мере возможностей уходу за ранеными. У одного — первого—я увидел кровавые раны. Это зрелище меня потрясло: мне ещё не было десяти лет. Начинали просачиваться новости с фронта. Наши армии потерпели поражение и сражались, отступая. Австро-немецкие армии приближались к Киеву. Начались беспорядки. Я пытался избежать этих зрелищ, ни о чем вообще не думать, находя спасение в музыке. Наедине с моим фортепиано, которое я открыл в том году после скрипки, я полностью отдавался чувствам без конкретного содержания, близким зарождающейся душе.
В декабре 1916-го весть об убийстве Распутина была встречена с радостью. Все были убеждены, что царь и Россия теперь освободились от злого духа, служившего источником всех беспорядков и поражений. Князь Юсупов, поборник справедливости, был для меня героем, исполнившим свое предназначение. Отныне родина должна обрести путь к победе. К несчастью, в общественном сознании прочно укоренилось, что революция неизбежна.
Я не собираюсь излагать здесь историю русской революции. Я только хочу удержать образы, запечатленные умом и сердцем совсем юного подростка. Известие о Февральской революции и об отречении царя было воспринято всеми с самой большой радостью. Я все ещё помню сияющие лица, незнакомых друг с другом людей, обнимающихся на улицах, как в день Пасхи. Повсюду звучала «Марсельеза». Все верили, что наступает новая эра. Гордились, что кровь не замарала этой революции, объединившей все классы; она могла бы привести к победе Святую Русь.
Но действительность ещё раз развеяла эти надежды. Строгость декретов Керенского вкупе с его беспомощностью перед ленинской пропагандой систематического насилия вызвали разброд в верхах государства. И совершился октябрьский переворот... На этот раз пролилась кровь. Возникли паника и анархия. Первые впечатляющие картины — солдатские орды, дезертировавшие с фронта. Как безостановочный поток лавы, они затопили всю страну, расправились с офицерами и, грязные, изголодавшиеся, оборванные, приступили к выполнению наказа, брошенного Лениным с высоты официальной трибуны: «Грабь награбленное!» Мирные киевские обыватели начали понимать, что перемены будут покруче, чем они предполагали. Стало страшно.
Мне, воспламененному поначалу словом «свобода», вскоре пришлось столкнуться с некоторыми сторонами революции. Я опишу только один эпизод, запечатлевшийся в моей памяти.
По Киеву бродили толпы солдат, бежавших с фронта. Хозяева положения, уверенные в собственной безнаказанности, они занимались по большей части насилием и дебошами. Однажды, возвращаясь из гимназии, я натолкнулся на группу солдат, давно уже сорвавших с себя погоны. Они приказали мне немедленно снять серебряный знак гимназии, изображавший императорскую эмблему с переплетенными листьями дуба, поскольку это был символ царизма. Грубость их тона и чувство долга по отношению к гимназии заставили меня категорически отказаться выполнить приказание. Кроме всего прочего, в моей душе всегда жило ощущение долга верности царю и царевичу, которых я однажды видел мельком, когда был маленьким. Солдаты избили меня и отобрали гимназический знак. Я вернулся домой весь в крови. С того дня я понял, что любое бесчинство мне будет всегда претить.