Статуя Святого Владимира с крестом в руке возвышалась над излучиной реки. Парусные лодки из яхт-клуба, подхваченные свежим ветром, грациозно скользили по воде. Днепр катил свои величественные воды. До сего дня я твержу изумительное по точности видение Гоголя: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Не зашелохнет, не прогремит». Длинные плоские острова, поросшие кустарником, выступали из воды. Самым излюбленным был тот, что назывался Турхановым. Одной из моих детских забав было пробраться на него, воспользовавшись какой-нибудь старой рыбацкой лодкой. А там, растянувшись в кустах на песке, я предавался мечтам, пускаясь в невероятные приключения. Вода вокруг меня представлялась мне грозной стихией, я был отрезан ею от берегов и мог никогда не вернуться обратно. Мне нужно было налаживать новую жизнь, где всё требовалось придумывать по плану, как можно более прекрасному и героическому. Я смотрел на связки брёвен, которые без устали несла река. Иногда мимо проплывала длинная баржа, на которой жили и разводили огонь люди, сопровождавшие эти плавучие леса. Я грезил о судьбах промчавшихся мимо. И сам мой остров становился плотом, уносимым в бесконечность.
Я мог проводить так часы. Я ни о чем не думал, но образы жили во мне, они наполняли меня. Я погружался в созерцание, следя за полетом грифов и орлов. Когда они парили в высоте или замирали, перед тем как обрушиться вниз, я не мог не ощущать упоения от пространства. Я оставался там до вечера, чтобы дождаться звёзд на потемневшем небе,— они сулили мне открытия в других мирах.
Именно там я познакомился с моими друзьями-облаками, подарившими поистине лучшие мгновения детства. Если снежные пейзажи научили меня понимать чистоту линий, то движение облаков открыло мне жизнь форм.
Я любил их, когда они скользили по небу медленно и осторожно, словно охотники, вышедшие из засады; я любил их, когда они неслись, растрепанные, рваные, словно спеша в убежище, которое я силился представить; я их любил пунцовыми, позолоченными, светящимися вечером или розовеющими, хрупкими утром; я их любил нежными или яростными. Я обнаруживал в них бесконечные композиции: перёлетных птиц или раздутые ветром паруса, добрых ангелов или острова блаженства. Они были для меня сразу и путешественниками, и средством для путешествий, и их целью. Я догадывался, что они были даром небес, посланным, чтобы нашлось пристанище для грёз, восторгов и меланхолий, для жизней, которые нам прожить не суждено. Я любил их, блуждающих по небу, никому не доступных, всегда пребывающих в движении и вечных, так, как подсказывало моё воображение. Не проявлялся ли в том, ещё подспудно, мой интерес к движению форм и к их сочетанию, пробудившийся впоследствии?
Всё своё детство я провёл в Киеве. Я даже не поехал с матерью в Крым, куда она отправилась однажды со всем семейством. Я покидал Киев только на время наших поездок в загородное имение деда. Как я уже говорил, природа в те времена ещё не была настолько отчуждена от города, как случается нынче. Мои острова и облака мне это доказывали, мой сад это подтверждал. Наш дом был окружён большим садом, которым я наслаждался. Я всё ещё вижу росшую в нём гигантскую липу, вызывавшую у меня чувство преклонения. А какими праздниками были мои поездки к дедушке! Его усадьба находилась примерно в шестидесяти километрах от Киева. То был замок, почти старинная крепость, окруженная фермами. Он стоял на старинном тракте, по которому ходили караваны, связывавшие Восток с Западом. Предки моей матери некогда промышляли солью с Каспия, доставляя её на телегах, запряженных волами, в центр страны и в Западную Европу. Все это овевало наши детские души ароматом приключений и великих просторов, обостряя нашу восприимчивость.
В ту пору мой дед, почуяв новейшие веяния времени, решил модернизировать хозяйство. Он раздобыл немецкие машины, первые в наших краях, и соседние хозяева брали их взаймы, как прежде лошадей и волов. Каждый раз, когда мы приезжали на каникулы, нам было чем восхищаться. Двенадцать дядей и четыре тёти образовали «взрослый коллектив», содействовавший нашим ребяческим усладам. Я ещё помню, как четыре молоденькие служанки делали прически моим тётям перед каким-то праздником.
Вот в каком окружении я познал, без сомнения, самые живые чувства ребёнка и запечатлел в сердце навечно образы моей страны: громадную равнину, бескрайние поля ржи, усеянные васильками и дикими маками, и чувство легкой грусти на склоне дня, когда я слышал, как поют девушки, возвращаясь с полей. И вечером после ужина всё ещё звучали молодые голоса, отдаваясь далеко за полночь. Я подолгу сидел неподвижно, слушая их, а сердце полнилось страстью, робко искавшей ответа.
А жизнь леса, с тишиной и шумом вперемежку, открытая мной в те времена! А ветер на равнине! А запахи, к которым я был особенно чуток, запахи, возникавшие от малейшего ветерка: мёд, липа, полевые цветы — этот букет я ощущаю и теперь. А необъятность земли, которая давала мне почувствовать могучее дыхание зверей из древнего эпоса.
Одно исключительное обстоятельство закрепило во мне эти чувства в сверхъестественном освещении. Однажды за мной пришёл отец. Он отнёс меня на балкон, где уже находилась мать с братом Леонидом, и показал на небо с тысячами звезд. И хотя мне ничего не сказали, я вскоре увидел точку, большую, чем другие, которая пересекала небосвод, сопровождаемая сверкающим шлейфом. Внезапный трепет, что-то вроде священного ужаса, охватил меня. Все мы замерли в молчании. На других балконах, внизу перед домом, под верандой стояли все — хозяева и слуги. Вдалеке выла собака. Мне было пять лет, я помню, как испугался, словно ощутил страх самой земли, деревьев, животных и людей. Панический ужас, если таковой существует, исходивший от земли, но предвещавший, однако, некую иную реальность, уже неземную. Звезда исчезла, закончив путь за сосновыми и дубовыми лесами, погруженными на горизонте в ночную тьму. Гораздо позднее я узнал, что присутствовал при прохождении кометы Галлея. Её следующее появление ожидалось в 1986 году. Порой мне кажется, что я наверняка её ещё увижу.
Я часто думал об этом видении. Даже по возвращении в Киев. Вскоре одно обстоятельство помогло сохранить это воспоминание. Я стал участником гимназического хора. В моём детском голосе обнаружили такую чистоту, что доверили петь соло. С тех пор я часто пел в Софийском соборе во время церемоний. Мой голос летел без усилий, и мне казалось, что я парю под почтенными сводами рядом с фресками XII и XIII столетий. Я словно планировал в клубах ладана и золотом сиянии икон. И думал о моей звезде над бескрайними лесами. Я был счастлив в эти минуты. И одинок. Я уже подозревал тогда, что возле меня присутствует фея, которая будет сопровождать всю жизнь: фея великодушная, фея дарующая. Но эта фея и мучает, и терзает — пропорционально своему великодушию.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Смерть и любовь
Я вспоминаю альбом, предназначенный для подростков, который увидел позднее, гораздо позднее, когда уже был во Франции. Мне врезалось в память впечатление, произведенное им, чувство тревоги, связанное с мыслью о судьбе целого поколения. Этот альбом представлял собой серию незатейливо раскрашенных картинок, изображавших сценки повседневной жизни: вечер в гостиной с зажжёнными лампами, возвращение с охоты, мирный семейный быт. Внизу вы читали простенькое слово «до». Затем нужно было наложить на картинку подвижную створку, изменявшую только центр композиции, нижняя и верхняя части при этом оставались прежними. В результате в одну секунду вы переносились из одного мира в другой. Портянки счастливого охотника, показывавшего добычу окружившей его семье, вмиг превращались в обмотки бойца, оставшегося без защиты в своем разрушенном, опустевшем обиталище. Дым очага, поднимавшийся в небо, теперь клубился над развалинами. Гусеницы трактора оборачивались гусеницами танка, крушившего былое счастье. Внизу этой новой картинки было написано новое слово — «после». По таким изображениям дети узнавали, что такое война. До — после: наивное счастье детства с той поры тоже превращалось в руины.