Ее не было довольно долго. К ее приходу я успел допить чай, вынуть ноги из таза и надеть каченцы.
— Я баню истопила,— заявила она весело и как-то возбужденно.— Иди, помойся с дороги, а я пока обед приготовлю.
— Да ведь у меня дома баня есть.
— Есть, да не такая. У Емельяновых черная баня, а у нас белая, чистая, без дыма, с полками до самого потолка. Пошли.
Я накинул кухлянку, побежал за Евкой сквозь пургу на другую сторону двора и очутился в жарко натопленной бане.
— Я^Митрашу отпустила к родителям на пару недель, тут у него теперь мало работы. Слава богу, перед уходом он воды натаскал бочки три, поэтому я быстро управилась, только печку затопила и все.
Она объяснила, где что лежит, и вышла.
Я разделся, налил воды в шайку, намылил голову и лицо и, наклонившись, с закрытыми глазами начал мыться. Вдруг сзади послышались шаги, и по моей спине начала гулять щетка. «Главное, спину помыть... Тут без женской помощи не обойдешься!»
Меня охватила дрожь. Евка! Моих ягодиц касался ее голый живот. Я быстро сполоснул лицо и обернулся.
Обнаженная, как Венера Милосская, стояла передо мной женщина из моих снов. В руках держала щетку, пыталась насмешливо улыбнуться, но от волнения у нее вместо улыбки получилась жалкая гримаса.
— Ты мне черно-бурую лису дарил, а я тебе — себя. Берешь?
— Беру...
— Тогда по рукам! — ударом ладони она словно бы скрепила сделку и попросила тихо: — Давай залезем на верхнюю полку...
На полке, в клубах горячего пара наши тела распарились от ласк и объятий, я жадно искал губами Евкину грудь, ее соски, изголодавшись по ласке, твердели еще и еще, но вот ее охватила дрожь, ненасытное тело напряглось до предела, забилось в спазме, из уст вырвался дикий хриплый крик. Никто еще не переживал близость со мной с таким яростным наслаждением, опыт у меня в этом смысле был не слишком большой, и я испугался.
— Евочка, милая, что случилось? — я осыпал ее лицо поцелуями.— Тебе плохо?
Она открыла глаза, словно приходя в себя после обморока.
— Слишком хорошо... Я и не думала, что это так...
— Значит, ты никогда раньше?
— Ты же видишь... Девственница в двадцать четыре года, сказать стыдно...
Она поцеловала меня и снова прикрыла глаза. Могучая Евка лежала тихо, покорно, прижавшись к моему плечу. Я осторожно собрал ее волосы и накинул себе на лицо, потом ей, мы смотрели друг на друга сквозь них, как сквозь листву.
— Я мечтал, что у меня будет когда-нибудь женщина, обязательно с толстыми косами, и мы будем вот так лежать нагие, укрываясь только ее волосами... Странно, правда? Мне скоро двадцать восемь, и вот уже пять лет я бывал с женщиной только во сне и в мечтаниях. Ты, Евка, освобождаешь меня от чувства ущербности.
— Красиво говоришь, Бронислав... А имя у тебя твердое, воинственное, не получается из него ласкательное... Мать-то как тебя звала?
— Обыкновенно, Бронек.
— Вот это лучше. Бронек, Бронечка, Бронюшка...
— Скажи, Евочка, а почему ты замуж не вышла?
— А мне что, есть нечего, чтобы вкалывать на мужа, детей, свекра со свекрухой, да чтобы меня еще били при этом? У нас все бьют своих жен. Даже слабосильный сапожник Парфенка, когда напьется. Я как-то у него спросила, зачем ты ее бьешь, ведь она у тебя хорошая, ее уважать надо? И знаешь, что он сказал? Каждому человеку надо иногда почувствовать, что его боятся...
— Ну, а твой отец? Ведь он не бил?
— Нет. И люди говорят, что она поэтому его и бросила.
— Твоя мать его бросила?
— Да, ушла с проезжим охотником. Сказала, что любит того. Это давно было, я тогда еще совсем маленькая была.
— И ты ничего о ней не знаешь?
— Нет, она уехала далеко, в Грузию. Говорят, она была цыганка.
— Ага, вот почему ты такая смуглая и чернобровая... А отец почему не женился?
— Не захотел мачеху в дом приводить. Были у него, конечно, женщины. Теперь вот с Акулиной живет, со вдовой.
— С этой старухой?!
— А ты эту старуху видал? Ей 36 лет, кровь с молоком, в работе всегда первая. Она хорошая мать. Через несколько лет, когда дети подрастут, может, она и переедет к отцу.
— А отцу сколько лет?
— Шестьдесят. Но с ним не всякий молодой сравнится... Знаешь, он хочет передать мне дом и все хозяйство и жить одной охотой. Место себе присмотрел в тайге, от людей далеко, а к богу близко, красивое место, собирается там дом построить...
— Тебе не кажется, что стало холодно?
— Господи, про печку-то я и забыла. Погасла совсем!
Она соскочила с полки, я за ней. Огня в топке почти не было, мы подкинули дров, дули, пока они не разгорелись, а потом грелись, поворачиваясь к пламени то одним, то другим боком.
— Ты про ад не думаешь? Там горят в огне такие грешники, как мы.
— Разве это грех — любить друг друга? Мы ведь никому не делаем зла!
Печка гудела. В блеске бушующего пламени распущенные Евкины волосы стекали кровавым каскадом на гордую грудь и бесстыжий живот, на вызывающую прелесть греха, словно дело происходило на шабаше ведьм.
Евка плеснула ушат воды на раскаленные камни, вода зашипела и обдала нас паром.
— Ах, как хорошо... Отхлестай меня, Бронек! Я взял березовый веник и ударил им разок-другой.
— Нет, не так, сильнее... Чтобы я почувствовала. Я начал хлестать сильнее, на розовой спине проступили полосы.
— Достаточно... Теперь давай я тебя!
Она хлестала ловко и умело, и мы так разохотились, что снова забрались на верхнюю полку, снова были ласки, дрожь и дикий вскрик.
Я гладил ее, успокаивая и утешая, как нечаянно нашкодившего ребенка.
— А что, все женщины при этом кричат, не слыша своего крика?
— Насчет всех не скажу, у меня опыта мало. Но те, с кем я был близок, вели себя тихо.
— Это, наверное, оттого, что я припозднилась, двадцать четыре года... У нас девушки живут, венчанные и не венчанные, лет с семнадцати-восемнадцати.
— Возможно, ты права... Знаешь, Евка, мне чертовски есть хочется. А тебе?
— И мне тоже. Ничего удивительного, ведь уже вечер!
Мы торопливо слезли с полки, помылись, Евка залила водой огонь в печке.
— А где твоя одежда?
— Дома оставила. Чтобы не пропиталась паром и не висела на мне как тряпка.
И мы с ней, она первая, я с одеждой под мышкой следом, голые, нырнули по колено в снег, в метель — на ту сторону, к дому, вынырнули в сенях, отряхнулись и в теплой комнате оделись.
Обед был уже готов, да какой! Оставалось только разогреть его, и тут у меня мелькнула мысль, что вряд ли Евка затеяла бы такое пиршество для себя одной. Может быть, она узнала от отца, что я приду? Может, они обо всем сговорились? Я чуял опасность, но не было сил вырваться из этой сладкой ловушки.
Итак, обед. На закуску сибирская сельдь, черемша, соленые грузди и огурцы. Потом жирные мясные щи, пирожки с мясом и с грибами, клюквенный кисель, чай с вареньем и со сладким пирогом. Кроме того, Евка поставила на стол графин с терпко-сладкой домашней наливкой, мы с ней выпили по три стопки — от любви у нас разыгрался аппетит — и отправились в постель с горой взбитых до самого потолка подушек.
В постели, как водится, мы ласкались, и дело снова кончилось криком. Какая-то неодолимая сила снова и снова бросала нас в объятия друг друга. Мы ненасытно пили живую воду, голодными глазами глядя на все новые ее струйки, вот эта вроде повкуснее, а та попрохладнее...
— Любовь... Мне казалось раньше, что любовь только в сказках бывает или у князей.
— Почему у князей?
— Да вот, к примеру, князь и княгиня из Акатуя. Когда господа дворяне мятеж устроили, его сослали в Акатуй на каторгу, приковали к тачке, а она по своей воле за ним поехала. Ему пришлось снять свой мундир, золотом шитый, и надеть бурый халат, она сменила шелк и бархат на наш простой сарафан, и все же они любили друг друга. Каждый день в обед она приходила к нему с судками, и, пока кормила его, все уважительно стояли, никто не матерился, грубого слова не говорил...