Он потянулся было поцеловать ей руку, но, вспомнив про жабу, остановился — зачем вызывать омерзение?
— Да, останемся друзьями, Бронислав Эдвардович. И прошу вас, бывая в Старых Чумах, не обходите мой дом стороной.
«В МОЕЙ ДУШЕ ЛЕЖИТ СОКРОВИЩЕ, И КЛЮЧ ПОРУЧЕН ТОЛЬКО МНЕ...»
Бронислав клал гонт на левой стороне крыши, откуда уже скинули кору, с другой стороны, где слышалось пение дрозда, тем же занимался Митраша. Они работали так уже второй день, поднимаясь, каждый со своей стороны, все выше. Когда они встретятся наверху и соединят свои ряды гонта двумя рейками на стык, крыша будет окончательно готова.
Внизу простирался тот же пейзаж, что и осенью прошлого года, когда Николай позвал его к себе — поднимись, Бронек, посмотри, какой вид... Со щемящим чувством утраты, словно через плечо Николая, оставшегося там, в золотоносных песках Синицы, он смотрел на величественную панораму таежного моря, на волнистую зелень сопок, здесь и там тронутую желтыми и багровыми красками сентября, на реку, выгнутую буквой «В»,—Вера Львовна — отчего это все теперь приводит ему на ум Веру Львовну.
Он видел все свое подворье — на берегу ручья, справа, группа старых кедров с развалинами какого-то строения и черным, отшлифованным валуном, баня, недостроенный сарай, в нем пять штабелей комлевых досок, теса и бревен, которые сохнут уже год, но для столярных работ им надо сохнуть еще два года, если это хвойное дерево, и шесть — если лиственное. Дальше двенадцать диких яблонь, посаженных здесь Николаем в ряд, с расстоянием в десять шагов; за ними пасутся олени, выковыривая ягель из-под веток, которыми завалена вся поляна. Кроме ветвей, тут торчат пни срубленных деревьев да громоздятся штабелями доски для забора — все хозяйство надо срочно огородить...
А Митраша на той стороне крыши дрозду подражает, выводит такие трели, так щелкает и посвистывает, что дрозды в лесу умолкли, заслушавшись, пораженные, что человек может издавать такие звуки. Оказывается, может, именно потому, что он немой, речь ему недоступна, а вот свист — пожалуйста. Для этого язык не нужен, достаточно чуть приоткрыть рот и дуть...
Внезапно разлаялись собаки. Лаяли исступленно, как на чужака, и помчались в тот конец поляны, где паслись олени. Там они замолчали и, только поскуливая, медленно, шаг за шагом приближались к чему-то, лежавшему на земле. Понюхали, после чего Брыська побежал к дому и дважды коротко пролаял — непонятно, мол.
— Давай спустимся, Митраша, собаки что-то странное нашли.
Они спустились по лестнице и пошли. На опушке леса лежал ничком бродяга, в грязных тюремных отрепьях, босой, со следами кандалов на ногах. Беглый каторжник. До ближайшей каторги, в Иркутске, не то шестьсот, не то восемьсот верст, беглегг шел вслепую, по бездорожью, с одним только ножом, ничем не защищенный от гнуса... Чем питался?
Они его повернули на спину. Ясно, увидел дом, работающих на крыше людей, и тут силы его оставили... Бронислав пощупал лоб. Теплый. Приложил ладонь к сердцу — бьется. Выдернув ладонь из-под чего-то, что некогда было рубахой, он увидел на ней двух вшей. Незнакомец обовшивел ужасно.
— Я возьму его под мышки, а ты за ноги. Отнесем на склад.
Он был высохший и легкий, как щепка.
Складом они называли строение непонятного назначения, пока что там сохли доски для столярных работ, лежал инструмент Николая, запасные стекла, стояли ящики с гвоздями, бочка со смолой, сани и оленья упряжь.
Они расстелили на земле шкуру изюбра, на нее кинули войлок, а под голову — наволочку, набитую мхом. Уложили беглеца, укрыли одеялом. Тот пошевелил головой, облизнул ссохшиеся губы.
— Дадим ему чашку бульона, что остался от обеда. А вечером две кружки с размоченным в бульоне хлебом. У него теперь кишки, как папиросная бумага, дать больше еды, значит — убить его.
Вечером беглец открыл глаза, обвел их невидящим взглядом и тут же заснул. Назавтра он чувствовал себя лучше, но не говорил ничего. Они снова дали ему бульон, на этот раз с хлебом и с мясом, и так постепенно увеличивали порции, пока наконец на пятый день не накормили его полным обедом.
Накануне они кончили покрывать крышу, с утра вскипятили смолу, смазали ею гонт, который теперь, в лучах заката, блестел, как рыбья чешуя.
— Что ж, лет двадцать — двадцать пять эта крыша простоит,— сказал Бронислав.
Митраша только свистнул в ответ — мол, охота была думать о том, что будет через четверть века! — и пошел топить баню, так как они изрядно вымазались, работая.
Бронислав тем временем заглянул на склад: их пациент стоял, прислонившись к столярному верстаку, и смотрел на инструмент Николая.
— Ну, ты, я вижу, совсем поправился.
— Да, поправился.
— А звать-то тебя как?
— Павел... Вы меня сдадите властям?
В согнутой фигуре и бегающих глазах таился страх.
— Не оскорбляй нас, Павел, такими вопросами... Отдохнешь, окрепнешь и пойдешь своей дорогой.
— Спасибо...
— И давно ты в бегах?
— Два месяца.
Два месяца, шестьдесят дней и ночей он скитался по тайге один как перст, безоружный...
— А где сидел?
— В Иркутском централе.
— А я вот в Акатуе; Политический ссыльный Владислав Найдаровский. Теперь ясно тебе, что меня бояться не надо?.. Но вот что, Павел, давай я тебя постригу и побрею, а то вши всю кровь у тебя высосут, не дадут в себя прийти. Потом пойдешь в баню, а оттуда в дом на полати.
Он принес ножницы, бритву, сначала постриг, потом сбрил волосы всюду, где они росли — обнаружился скелет мужчины среднего роста, широкоплечего, с яйцеобразной головой. Бронислав взял его за руку и повел в баню, а Митраша тем временем все убрал, шкуру изюбра выбросил в лес, а тряпье и волосы сжег. Не прошло и часа, как Павел блаженно лежал на полатях в белоснежной Брониславовой рубахе и ел мясной суп со шкварками.
А Бронислав перебрался в освободившуюся комнату, в которой раньше лежал гонт. Затопил печку, хотя было не очень холодно, развесил на гвоздях слегка поношенный выходной костюм, кухлянку, доху и другие зимние вещи, нерчинскую кружку с женщиной поставил в углу, как образ, рядом у стенки пристроил чемодан с бельем и всякой мелочью, на него поставил бритвенный прибор, придвинул к печке табуретку (в комнате из мебели были только кровать да табуретка), сел и, глядя на огонь, отдыхал после трудового дня, расслабился, испытывая облегчение и покой — наконец-то он остался один на один с Верой Львовной...
Павел лежал еще несколько дней, он порывался вставать, но ему не разрешали и не давали одежду, пришлось подчиниться. Бронислав же с Митрашей копали ямы под столбы для забора по линии, очерченной вокруг подворья, каждые двенадцать шагов столб. Если в этом месте росло дерево, обходились без ямы, поскольку оно заменяло столб, таким образом они сэкономили много работы, ведь кругом был лес.
И вот, как-то вечером, уже управившись с ямами, они сидели за ужином на кухне и обсуждали, как делать забор. Весь материал, столбы и горбыль, они заготовили еще в прошлом году, оставалось только прошпунтовать горбыль, а в столбах проделать выемки для слег. Но Бронислав плотничать не умел совсем, а Митраша еле-еле.
— Дайте мне только какую-нибудь одежку, я вам быстренько все сделаю,— вмешался в разговор Павел.— Я и плотницкому и столярному делу обучен.
— Где же это ты научился?
— В армии. В нестроевой команде. У нас там были оружейники, кузнецы, плотники, столяры, колесники, шорники и бог знает кто еще. Вначале я плотничал, а потом начал столярничать, делал мебель для офицеров. Шесть лет прострогал.
Бронислав дал ему свои старые унты и, за неимением другого, синий выходной костюм, решив, что купит себе другой. Павел оделся и приступил к работе. Уже в том, как он держал инструмент, прилаживал, точил, угадывался мастер. Он разметил на столбах пазы, Бронислав с Митрашей вырезали, а он обтачивал. В два дня управились. Осталось обтесать на концах двести слег, подогнать под размер пазов.