Вот тебе и городок зеленый Джамбул! Думали, остановятся на полчасика — паровозик попьет водицы, отдышится — да и дальше постучат, и к вечеру, глядишь, и Алма-Ата, а тут — на тебе! — новая пересадка. Скоро так, глядишь, и в голой степи пересадки начнут устраивать…
А эшелон минут через пять — точно вымолоченный на пути людьми и вещами, полностью вышелушенный, пустой — погнал назад, и полувоенные, вися на подножках, целеустремленно и строго смотрели вдаль. Люди побрели через пути к вокзалу, к приподнятому деревянному перрону, закидывали наверх детей, вещи, сами лезли. Перрон на глазах превращался все в тот же вялый, измученный, бесколесный табор.
На знойном и пустом, как степь, базаре неподалеку от станции Катя и Митька долго спорили под вывеской «Ремонт часов». В конце концов Катя решительно дернула дверь хибарки — и Митьке ничего не оставалось, как проследовать за ней.
Маленькие Катины часики толстый недовольный человек долго разглядывал увеличенным жутко глазом. Точно пойманную блоху. Ковырял внутренности отверточкой, пинцетиком — проверял на всяческий ход. Наконец скинул «глаз» в руку, не глядя на Катю назвал цену. «Да вы что?!» — возмутилась Катя. «Ладно, ладно! — сразу остановил ее злым, безоговорочным взмахом пухлой руки. — Ладно… — и будто голодной собаке кинул: — Еще три сотни…»
Необычного, странного вида пирожки жарились в бараньем жиру на прокопченном противне. Походили они на длинные африканские пироги, севшие на мели. И мели эти вдруг ожили, закипели. Прокопченный узбек в тюбетейке лопаточкой снимал, скидывал готовые, золотистые в большую чашку, тут же ловко защипывал в тесто новой требухи, новые кидал «пироги» на мели. Его прокопченный сынишка ползал на карачках, совал под противень в ржавую прогоревшую печку кизяк. Отворачиваясь от жара, железным прутом вышуровывал в густой долгий дым короткие горстки искорок.
Не слушая предупреждений матери, Митька выхватил из чашки, начал перекидывать с руки на руку длинную огненную эту пирогу, не удержался, откусил ароматной золотистости, катал, перекатывал во рту, обдувал, студил, капля слюнями на землю, но снова не удержался — раньше времени проглотил. Прослушал — и сломался от боли…
Потом прокопченный узбек держал на вытянутой руке прокопченный чайник и со всепонимающей грустью смотрел, как веснушчатый русский парнишка, точно жадный птенец вытягиваясь и закатывая глаза, пил, заглатывал из носика чайника тепловатую воду, ухватив себя за тощие ляжки…
А полдень набивал и набивал степной жары в городок. За вокзалом было полно деревьев, полно отдохновенной тени, но люди маялись на голом знойном перроне — уходить с него было нельзя: поезд могли дать на следующий день, а могли вот, в следующую минуту.
Чуть касаясь матери спиной, Митька сидел на чемодане, а баульчик — у него на коленях. Осоловелый, но упорный Митькин карандаш торчал над раскрытой тетрадкой. Ждал словно. Ждал из этой стоялой жары хоть какой-нибудь мысли, дуновения ветерка…
— Мам, как ты думаешь, если папе показать… если прочесть ему мои «Дорожные наблюдения» — они ему понравятся?
— Понравятся, Митя… Он очень любил читать. И тебе всегда читал. Сказки… Ты это не помнишь, конечно… Маленький был…
— Помню… — не совсем уверенно сказал Митька. И тут же хотел рассказать про трактор. Только где это было? Ну конечно в деревне! Осенью. Перед правлением колхоза. Трактор стоял большой, масленистый, жаркий, бил черными чубами из трубки вверх. А наверху, как на небе, вцепившись в железные, гладко-белые палки, сидел тракторист-дяденька (отец сидел?), и такой же черный, масленистый, чубатый белозубо улыбался. Кто-то подхватил Митьку сзади под мышки (дедушка подхватил?) и кинул на верх этого высокого, горячего чудища. Прямо в руки дяденьке. И трактор как обезумел — и понесся по выгону, и побежал. Выкатил из деревни — и открытый всему миру проселок быстро забултыхался Митьке навстречу, бил в лицо то горячим, моторовым, то холодным, с осенней, вывороченной стерни, а когда Митька вертелся головой назад, к деревне, проселок сыто швырялся масляной землей. И дяденька что-то пел, кричал и дергал, дергал вместе с Митькой эти гладко-железные палки…
Так было это или не было?.. Себе в подтвержденье Митька хотел спросить… и осекся; согбенная спина матери опять вздрагивала, голова приклонялась за платком то к одному плечу, то к другому…
«Папа… что сделать… чтобы мама… не плакала?..» — впервые написал в тетрадке карандаш… и глядя на эти медленные, трудные слова, словно не им, Митькой, написанные… слова, закрывшие все в «Дорожных наблюдениях». Митька не выдержал и заплакал… Открытый всем во внезапной безысходности, беззащитный.
— Ну что ты, сыночек! Что ты!..
— Ма-ма-а-а… — некрасиво и больно наморщивалось, кривилось в плаче веснушчатое мальчишечье лицо…
И опять измученно смотрели они на дикоусые, остановившиеся часы в конце перрона, на змеевые белые рельсы, мучительно уползающие к горизонту…
18
Товарняк на Алма-Ату заорал, ударил станцию вечером, почти на закате дня. Целый день, подлец, выжидал чего-то на запаснике. И сотни людей посыпались с перрона, бежали к нему, падали, рассыпаясь по рельсам детьми и вещами…
Катя и Митька бежали вдоль состава, пропуская и пропуская вагоны с насмерть бьющимися людьми. Все так же взревывая, стегал паникой паровоз. И вдруг: «Сюда, сюда, мамаша!» В начетверть сдвинутой двери вагона присел на корточки парень — фиксой улыбается, пальцами манит: «Ну!..» Катя кинула наверх Митьку с баульчиком, чемодан, сумку, сама взлетела, вздернутая парнем. Смотри-ка, вагон-то пустой почти! Справа вон только люди какие-то. В карты вроде бы играют. Под нарами.
С левой половины вагона быстро натаскали соломы, накидали ее к стенке, уселись прямо напротив двери: как повезло!
В широко расставленных ногах парня, внизу, появилась голова старика в малахае и молчком начала пихать в вагон мешок. «Куда?! Спецвагон!» — выпнул мешок парень. Но старик опять карабкался и мешок за собой тащил. «Спедвагон, морда!» — заорал парень, пихнул сапогом старика в плечо. Старик и мешок исчезли. Снова появились. «Сгинешь ты, гад, или нет?!» Парень отдирал руки старика от двери. «Да что вы делаете-то?! — вскочила Катя. — Ведь свободно!..» — «Заткнись!» — процедил в ее сторону парень. Вдруг ударил старика кулаком в лицо. Старик оторвался от двери, упал вниз. «Да как ты смеешь, подлец! — закричала Катя. — Ну-ка пусти!» Она хотела спрыгнуть к старику. «Сядь на место, сука, пока по рогам не вмазал!» Парень толкнул Катю от двери… Да что же это!..
По путям к поезду быстро шел кривоногий низенький казах в форменной железнодорожной фуражке. За ним катилось полаула казахов: женщин, детей, стариков. Старик у вагона поднялся, отирая с лица кровь, заспешил навстречу своим. Показывал казаху в фуражке на вагон, на парня. Весь аул повернул к вагону.
— В чем дело? Что за спецвагон? Я начальник станции. А вы кто такие? Предъявите документы! — сразу потребовал казах в фуражке.
В дверях уже стояло несколько человек. «Товарищ! Товарищ!» — кинулась было к двери Катя, но ее загородили, оттеснили назад.
— Да что вы, гражданин начальник! Какой спецвагон! — фальшиво рассмеялся глыбастый, в майке, в сплошной татуировке мужик. — Парень пошутил, а вы уж и поверили. Строители мы. Бригада. Ждем остальных — вот и заняли. Должны подойти. Строители мы.
— Но вы не имеете права занимать целый вагон! Сколько вас? Откуда? Какая организация? Документы! — не отставал в фуражке.
— Да ладно тебе, товарищ! Грузитесь! Места всем хватит! Загуляли где-то наши — видать, не подойдут. Грузитесь! — И глыбастый одной рукой, как штору, сдвинул дверь вправо до упора. Проходя мимо Кати, выдохнул злой водкой: — Шуточки любишь шутить, красотка!..
Казах в фуражке колебался. Но тут опять взревел паровоз, и он махнул рукой своим: грузитесь! В вагон полетели мешки, тюки с шерстью, казашатки в тюбетейках, лукавые девчонки с многокосичками завзвизгивали, полезли женщины, удойно взбалтывая тяжелыми монистами, в малахаях закряхтели аксакалы-старики.