Потом, в эту последнюю ночь перед Алма-Атой, было пятеро оскалившихся финками бандитов в полуосвещенном громыхающем товарном вагоне и овцами сбившиеся на солому к стенке женщины, дети, старики…
На станции Алма-Ата в зное привокзальной площади, меж тележек с ишачками ходила полураздет тая, босая женщина. Она останавливалась перед возчиками в ватных халатах, о чем-то умоляюще их просила. С ней ходил мальчишка с баульчиком, лет семи, тоже босой и полураздетый. Старики-возчики подозрительно слушали, потом зло отмахивали их руками, отворачивались к своим ишачкам, деловито поправляли упряжь. Женщина и мальчик шли дальше.
Их догнал старик-казах, тронул женщину за плечо. Ласковые, вековыми степными ветрами задутые щелочки глаз. Улыбаясь, показал на своего ишачка с тележкой. Идя к тележке, женщина, чуть не рыдая, благодарила и благодарила старика. Тот смеялся, похлопывал ее по плечу. Втроем уселись на тележку. Старик прикрыл женщину какой-то мешковиной, протянул обоим по большой лепешке. Затем накинул веревочным кнутиком ишачка по боку. Ишачок постриг ушками, подумал и с места побежал — частоколушки загородил на мостовой.
— А-айда, Джайран, а-айда! — оборачивался, подмигивал, смеялся старик. — А-айда-а!
Ишачок бежал. Старик смеялся. Не замечая освобожденных слез своих смеялись с лепешками в руках женщина и мальчишка. Смеялось в листве над головой бегущее солнце.
— А-айда, Джайран! А-айда-а-а!..
Ни в одном из четырех госпиталей Алма-Аты Колосков Иван Дмитриевич в списках раненых, находящихся на излечении, значиться не будет…
Спустя год, 23 июня 46-го года, в городе П-ске, по улице Грибоедова, во дворе пимокатной артели слепых стоял высокий мужчина в прорезиненном длинном фартуке. К его груди застывше прильнула женщина. Платок с головы у нее съехал, рассыпав на лицо, на закрытые мокрые глаза, с сильной проседью короткие волосы. На обгоревшем, как оплавленном лице мужчины жуткой медалью вывернулась пустая, точно кровью сочащаяся глазница. Другой глаз — как выпуклый застрявший кусок свинца. Одной рукой мужчина прижимал к себе женщину, другой — слепо тыкался, цепко хватал длинными пальцами парнишку лет восьми: по плечам его, по лицу, сбив с него кепку. Парнишка удерживал баульчик у груди, и, будто от цепких этих лихорадочных тычков, из глаз его проливались слезы.
— Катя!.. Митя!.. Сынок!.. — откуда-то из-за маленького, стянутого рта, как из жизни другой, отрывались прерывистые слова.
Вокруг трех этих людей суетилась какая-то пожилая женщина в черном халате. Все сгребала в одно чемодан, сумку, узелок. Но все это разваливалось у нее, падало, и она, словно боясь остановиться, все сгребала и сгребала, плача и бормоча:
— Да что же вы стоите-то? Да что же вы стоитето? Что же вы стоите-то?..
В низких открытых окнах полуподвала, как слепая, настороженная рощица перед грозой, застыли обнаженными глазами инвалиды.