На безопасном расстоянии спотыкался о кочки Митька. И стоило приблизиться ему чуть, как кавалеры, извинившись перед дамой, кидались к нему как с пиками наперевес: ш-ш-ш-ш-шы-ы-ы! Митька откатывался назад. А гуси возвращались на исходную позицию — по бокам Кати и чуть позади ее.
— Мам, давай!.. — просил Митька, заранее плещась смехом.
— Не надо…
— Ну мам!..
Катя убыстрила шаг. Головы кавалеров испуганно вздрагивали, поспешно болтались вслед. Догоняли, укоризненно тегали: что это еще за шуточки с вашей стороны!.. Катя еще быстрее. Да что же это! — вскрикивали кавалеры.
— Еще! Еще! — смеялся, подпрыгивал Митька.
Катя бежала, вскидывая ноги в тяжелых кирзачах, размахивая руками телогрейки. Благим матом орали кавалеры: держи-и! удира-ет! Мчались за ней, крылами растопыриваясь на пол-огорода. Чуть с ног не сбивали, догоняя, и тегали, тегали сердито: да что ж это такое? тега! никакого этикету не соблюдать! тега! да как можно! тега! мы к вам с самыми серьезными намерениями, а вы? жестокая! Т-тега!
Митька сучил ногами у самого живота, совсем заходился. А Катя уже гладила, успокаивала обидевшихся кавалеров.
Дальше по кругу опять шли чинно, благородно — дама чуть впереди, кавалеры чуть позади: ну вот, другое дело! А то бежать… Дама — и бежать. От кавалеров! Надо ж такое придумать! Тега!
В том году декабрь лег быстро, и сразу высоко поставились неподвижные, синевато-бело-искристые дни. Задумчиво-кучерявые дымы из печных труб слезили, донимали солнце. По улицам бежали, жарко всхрапывая, лошади с розвальнями и кошевками. Бодреньким поскрипывали морозцем пешеходы. В инее, как в морозистых гусеницах, затяжелели деревья и провода.
В дом Влетел Митька — раскрасневшийся, весь в снегу.
— Мама! Дедушка! Мы с Вадькой Пудом… — и осекся.
Один гусь висел, уже подвешенный на веревке возле печки. Уже ощипанный, без головы, с обрубленными лапами. Будто в кальсонах на последнем своем параде. Другой голо съежился в пере на коленях у Кати. Шмыгая покрасневшим носом, Катя зло дергала перо и этой же рукой сдергивала слезы с ресниц.
— Дедушка! Дедушка! — бросился в комнату Митька.
— Ну, ну… ты ж мужик… — Дмитрий Егорович обнял его, расстегивать стал тулупчик.
— Дедушка! Гуси! Генералы! Дедушка!..
— Ну, ну, не надо, сынок…
— Гу-си-и-и-и… — уткнулся в грудь дедушки Митька.
9
К ночи схлынуло людское половодье, и как осадком загустело по всему вокзалу согбенными спящими кочками. У туннеля и выхода в город неопасно сочились остатние струйки и ручейки. То были люди с пригородных поездов. Почти без вещей, легкие, прыткие.
Часа в три ночи началась уборка. Пожилые тощие тетки в черных халатах злыми голубятницами шугали сонных пассажиров с вещами мокрыми грязными тряпками на длинных палках из одного конца вокзала в другой. «Уборка! Уборка! Подымайсь! Дома досыпать!»
Господи, да когда кончится-то это всё! Катя с вещами и Митькой перетаскивалась на новое место. Рядом поскрипывали старики со своими мешками. «Нарочно об эту пору гоняют, как есть нарочно! — потихоньку, с опаской, поворачивала тетя Малаша. — Вона какие злые!»
На новом месте заняли целую скамейку-диван. Тетя Малаша тут же умостила голову на сидорок, ноги в вязаных белых носках подобрала на скамейку и засопела под выдавленными на спинке скамейки буквами «НКПС» — что означало: Наркомат Путей Сообщения — как под охранной грамотой. Не спал Панкрат Никитич, потихоньку рассказывал Кате о житье-бытье своем, о промашках своих в жизни, и сам удивлялся на них и посмеивался над ними. Катя слушала, кивала, но постепенно взгляд ее начал растворяться, голосок Панкрата Никитича отодвинулся куда-то, и гул потревоженных людей, звяканье ведер со злыми вскриками уборщиц, стриженая голова спящего Митьки, которую она забывчиво гладила у себя на коленях, вновь зажженная люстра, что, разжиживаясь под потолком, тяжело мазала ее остановленно-журчащие глаза — все это, в полусне ли, в полуяви, навевало уже ей что-то очень далекое, забытое…
Родом Катя была из глубинного алтайского села Рыжухи. Рыжих в том небольшом кержацком селе было не больше, чем в других местах, а прозвание это старинное село получило по имени речки, что рыжей девичьей косой бежала вдоль огородов и бань и вдали, у закатного солнца, расплеталась несколькими вспыхивающими протоками и проточками.
Детей у Алексея и Марии Ипатьевых долго не было. До тридцати пяти лет. И сам Алексей, молчаливый и наполовину уже седой мужик, и жена его Маруся, худенькая, с быстрыми, тоскующими глазами, давно уже не ждали от бога ничего. Были они без детей — как две бездомные собаки на осеннем пронизывающем ветру: и прижимаются Те собаки друг к дружке в пугливой, безнадежной тоске — и согреться не могут… И вдруг на тебе! — понесла Маруся. Да в самое смутное время — в девятнадцатый год! Вот тебе и фистулка пустая! — ошарашенно глядели на нее бабы села и тут же, как-то совсем не принимая Алексея в расчет, ехидненько вещали: «Никак ветром революцьённым надуло бабу-то, хи-хих-хи…» Но Маруся знала, каким ее ветром надуло, и, шагая по деревне, гордо выпячивала в баб маленький свой, острый животик. А когда наконец родилась девочка — «гли-ка, и волосья такие ж, как у Алешки, и насупленная такая ж… ну купия отец!» — бабы только руками развели: чудеса-а!
И родители, и мать Алексея, старая Григорьевна, души, что называется, не чаяли в дочери своей и внучке. Бывает любовь к ребенку тщеславная, на людей, показушная, балованная. А бывает — выстраданная, самоотверженная, зрячая, и ребенок расцветает в свете и тепле такой любви. И уж года два с половиной — три Катюшке было, а все, бывало, сидели родители зимними вьюжными Вечерами и под добрый, уютный потреск печи бесконечно-молча смотрели на дочь свою, играющую за столом какими-нибудь своими тряпочками, пуговицами, палочками. Осторожным счастьем замирал на столе свет трехлинейной лампы. А ©ни будто до сих пор не верили, что эта серьезная, спокойно-сосредоточенная девчушка, что играет вот сейчас прямо у них на глазах, — их девчушка, их счастье… «Ну опять! — обрывала сладкий их сон Григорьевна, входя в избу и клубясь морозом. — Вы чего, ребенка никогда не видали?..» И, размотав шаль й скинув телогрейку, склонялась к внучке — словно От Сглаза загораживала. И гладила, гладила рассыпчатые волосики крючкастой рукой. «Не бойся, доча, их, не бойся. Играй, играй…» А сама все гладила и гладила, оторваться не могла. Счастливые родители смеялись, как дети.
Как-то в один из дней поздней осени Маруся шила, горбясь у окошка. Алексей был на конюшне, Григорьевна у соседки судачила, а Катюшка где-то возле избы играла. И вдруг точно толкнул кто в грудь Марусе. Вскочила, заметалась по избе. Вылетела во двор — простоволосая, раздетая, в алешиных здоровенных пимах дальше, на улку. Туда-сюда — нет Катюшки.
Стала Маруся. Снег косо несет на землю. Внизу Рыжуха вязнет в шуге. На той стороне, как в овчине, запорошенная пашня… И как волчица жмурясь и внюхиваясь в несущийся снег, Маруся пошла, пошла вдоль домов, и побежала…
А Катюшка в это время преспокойно шла себе по закраине Рыжухи в сторону от деревни. Снег круговертью кидало на тонкий, гладкий лед, узко завязывало на промокшем, извилистом краю закраины, вышвыривало и завьюживало белыми кострами на открытую вялую воду, где он сразу сгорал. Поджариваемая черным холодом шипела шуга.
Одета Катюша, считай, по-зимнему: в теплую кацавейку, в длинную юбку, платок теплый, варежки вязаные. На ногах вот только — стоптанные и закривелые сапожки, которые, похоже, у нее уже промокли — да что за беда! — зато остальное все по-зимнему. И санки железные везет за собой чин по чину: как же, зима, снег…
Катюшка останавливается и топочет сапожками по льду — во все стороны испуганно разбегаются белые трещинки. Идет дальше. Снова останавливается и топочет — трещинки еще пуще бегут. Смотрит. Думает. Опять топочет… Потом стоит и, словно целиком охватывая сознанием речку, слушает и смотрит се, наклонив голову набок и покручивая ею. Речка завораживает, зовет Льстиво, властно тянет. Девчушке хочется подойти поближе и потрогать шипящие, пахнущие холодом белые лепехи, но что-то удерживает ее… Она толкнула санки. Храбрыми лебедями полетели санки к воде, но там споткнулись и исчезли, нарисовав спокойный круг, который проехал немного по реке и растаял. Катюшка застыла растерянно… «Санки сплятались!» — радостно «догадывается» трехлетний ребенок и с замирающим сердчишком, удерживая смех, продвигается сапожками, крадется к краю ледка, чтобы заглянуть за этот край, и сразу, радостно крича, побежать назад и застукать эти хитрющие санки. Боязливо-угрожающе затрещал лед. Катюшка останавливается и оборачивает голову назад. По пологому, заснеженному берегу в ее сторону бежит какая-то тетенька. Она почему-то раздетая и как конь высоко вскидывает ноги в здоровенных пимах. Катюшка узнает мать. «Вот смесная!»