Люси, дети и я пролагали дорогу к своим местам. В соборе не было ни одного свободного места: пришли все двадцать две тысячи человек. Здесь был Джордж Макговерн, одолевший сугробы: худой, помученный раком, улыбающийся. Был бывший мэр Эд Кох — Привет, как дела? — который направлялся к нашей семейной скамье. Сенатор Джо Либерман тоже приехал. Конгрессмен Крис Шэйз оказался единственным республиканцем, насколько я заметил. Прежде чем началась служба, появилась Китти Голбрайт, девяностопятилетняя вдова Джона Кеннета Голбрайта, которую со всех сторон поддерживали три сына и стайка внучек — более геройского зрелища мне не приходилось видеть. Из Гранд-Рэпидс прилетел Кристофер Хитченс, с сумкой на колесиках, и скользнул на последнее свободное место. Кристофер был сердечным другом отца на протяжении тридцати лет, красноречивым атеистом, и однажды он был замечен распевающим «Тот, кто хочет быть храбрым…» Джона Беньяна.
Я готов бог знает что сделать с матерью-церковью за ее тепловатые литургии, за ее «кумбайя» и все остальное, однако она может высоко подняться, если надо, и она это сделала в день службы по моему отцу. Рик Триподи и Дональд Дамлер играли на органе, аккомпанируя главному хору собора Святого Патрика. Они играли Баха Канон ре мажор и Адажио соль минор; «Господи, помилуй», и «Свят, свят, свят», и «Агнец Божий» из Missa Томаса Луиса де Виктории; «Золотой Иерусалим» святого Бернара из Клюни; «Ближе, Господь, к Тебе». Во время приобщения Святых Тайн звучал «Я хлеб живый, сшедший с небес» Палестрины, за которым последовало мощное победное Адажио соль минор Альбинони, в котором басовые ноты звучали так, словно исходили из труб «Титаника». Скамейки буквальным образом дрожали. Потом было «Клянусь тебе, моя страна» Густава Хольста, а напоследок то, что я просил, радостный, на высоких нотах Бранденбургский концерт № 2, известный многим американцам как главная тема «На линии огня».
Отец Ратлер совершал богослужение, его преосвященство, как выяснилось, не участвовал в нем — помилуй Бог! — он ушел, чтобы не делить алтарь с порочным монсеньором. Его вызвали в Рим — вызвали в Рим, фраза с душком — в связи с предстоящим визитом папы. В любом случае монсеньора Кларка не было около алтаря, но где-то он был, потому что потом, на приеме, у меня была возможность его обнять. Около алтаря я насчитал двадцать священников. Наверное, это было коллективным словом — «благословением» священников? Это было — если без преувеличений — эффектное зрелище.
У Генри Киссинджера несколько раз сорвался голос, пока он говорил свое слово о старом друге.
— Он писал книги, — сказал Киссинджер, — как Моцарт писал свою музыку, по вдохновению, и ему никогда не требовалось ничего переделывать. Человек такой потрясающей разносторонности мог бы обескуражить любого в своем окружении. Мы оплакиваем его за его корректность даже с противниками, за его праздничность, за его обязательность и, что превыше всего, за то, как он наполнял нашу жизнь своим уникальным присутствием.
«Я последователь Эдмунда Берка, — говорил он, — и не верю ни в постоянные победы, ни в постоянные поражения». Однако он искренне и крепко верил в непреходящие ценности. «Мы должны делать то, что можем, — написал он мне, — бить молотом по стеклянному колпаку, который оберегает мечтателей от реальности. Идеальный сценарий состоит в том, чтобы бить ниоткуда, но с таким резонансом, чтобы в один прекрасный день он освободил скрытые импульсы тех людей, которые остаются мечтателями, но которые принесут в жизнь энергию и сохранят республику».
Потом он сказал о папиной вере: «Примерно десять лет назад Билл и я обсуждали взаимоотношения знаний и веры. Я высказал предположение, что требуется особый акт святой добродетели, чтобы сделать прыжок от интеллекта к религии. Короче говоря, Билл запротестовал. Он считал, что не нужно никаких необыкновенных прозрений. Мол, происходит интеллектуальное и духовное движение, пока однажды не раскрываются глаза, и за этим следует счастье. Билл утверждал, что видел такое у своих друзей. Но о себе не говорил.»
— Те из нас, кто состарились вместе с Биллом, — продолжил он, — понимают меня. Мы всегда будем помнить, как нас поддерживала его спокойная ясность, наивысшее достижение его долгих и очень личных поисков. Молодое поколение, особенно его сотрудники, которых он очень пестовал, было вдохновлено внутренним миром Билла, о котором он из-за своей застенчивости старался не говорить и который являл лишь собственным примером. Он в одиночестве ушел от нас, но все мы благодарим Провидение, которое позволило нам пройти часть пути вместе с благородным, спокойным и храбрым человеком, который был осенен Божьей благодатью.
Потом я поднялся на возвышение и сказал:
— Через две недели здесь будет служба, которую проведет папа Бенедикт. Мне сказали, что музыка на службе в память моего отца будет звучать на генеральной репетиции. Полагаю, ему бы это понравилось, хотя нет сомнений, что он предпочел бы другой поворот событий.
В тот день, когда отец ушел из «На линии огня» после тридцатитрехлетней гонки, «Найт-лайн» устроила шоу, чтобы отметить это событие. В конце Тед Коппел произнес: «Билл, у нас осталась одна минута. Будь добр, подведи итог своим тридцати трем годам на телевидении». На это отец ответил: «Нет». Перенимая эстафету, я не буду подводить итоги в своем пятиминутном выступлении.
Хосе Марти однажды произнес знаменитую фразу, он сказал, что мужчина должен сделать три вещи на протяжении своей жизни: написать книгу, посадить дерево и вырастить сына. Не знаю, посадил ли отец дерево. Целые леса — на беду Алла Гора — были вырублены ради него. Но он посадил великое множество семян, и большинство из них дают плоды, большинство здесь, среди нас. Великий урожай.
Нелегко сочинить эпитафию такому человеку. И я не поддался искушению, потому что Марк Твен сказал лучше меня: «Гомер мертв, Шекспир мертв, и я чувствую себя неважно».
Много лет назад отец дал интервью журналу «Плейбой». Его спросили, зачем он это сделал, и он не удержался, чтобы не сказать: «Чтобы пообщаться со своим шестнадцатилетним сыном». Под конец интервью его спросили, какую он хотел бы эпитафию себе, и он ответил: «Я знаю, что мой Спаситель жив». Только папа смог преобразить Книгу Иова в публикацию для Хью Хефнера.[64]
Наконец я остановился на нескольких строках, и я скажу эти строки в сумерках над его могилой в Шэроне, где он упокоится навсегда. Это стихотворные строки, словно бы хорошо ему известные, написанные специально для него:
К широкому небу лицом ввечеру
Положите меня, и я умру,
Я радостно жил и легко умру
И вам завещаю одно —
Написать на моей плите гробовой:
Моряк из морей вернулся домой,
Охотник с гор вернулся домой,
Он там, куда шел давно.
[65] Глава 23
Постлюдия[66]
Я начал эту книгу со своего сиротства, так что, возможно, имеет смысл вернуться к этому в предпоследней главе. Я пишу это через полтора года после смерти мамы и через год с небольшим после того, как не стало папы. Немного пыли улеглось, немного еще витает в воздухе.
Каждый день я думаю о них, и не потому — замечу, — что все время работал над этой книгой. Ее написание (подозреваю) было задумано, чтобы облегчить катарсис; и теперь, когда я подхожу к концу, мне кажется, что я написал ее по причине куда более существенной: я хотел попросить прощения за то, что мало проводил времени с родителями, прежде чем позволил им уйти — мы сами позволяем им уйти. Поэтому не надо ничего придумывать, достаточно всего лишь черно-белого альбома, в котором не самые приятные воспоминания могут очиститься от горечи и спокойно, безболезненно улечься, словно осенние листья, на мягкой лесной земле. Во всяком случае, мне так хотелось бы.