И артист становился еще скупее — прятал свои прекрасные руки, еще дальше убирал все, что можно было назвать театром. Слово Достоевского оказалось прекрасным для этого убежищем.
Увы, в ленинградском радиокомитете чьим-то распоряжением была стерта полная запись «Настасьи Филипповны» — четыре часа звучания. Ничего не осталось от спектакля, который называли «жемчужиной театра одного актера».
Яхонтов в слове Достоевского играл то, на что другому актеру требуется развернутое и наглядное действие. Слово было ему и защитой, и пространством, и образом, и действием. Короче — оно явилось для него театром, а значит — спасением.
Иронически улыбались администраторы, когда он просил их доставить для спектакля «Настасья Филипповна» его кресло. Посмеивались, глядя на чемоданчик, в котором он приносил с собой хрустальную вазу, фату и перчатки. Но спектакль начинался, артист на сцене произносил слово — и смолкали скептики. Трудно сказать, каким образом все это связывалось в поистине нерасторжимое целое: лицо Яхонтова, его руки, кресло, фата — и слово.
Иногда трудно было предположить, где, в чем он увидит возможность сыграть. Не «поиграть», не пошалить, а сыграть главное. Образ. Отношение к нему.
Например: где отыскать возможность сыграть свое отношение к Тоцкому? «Афанасий Иванович говорил долго и красноречиво…» (это Тоцкий приехал к Настасье Филипповне, чтобы откупиться от нее). Яхонтов утверждает, что для него в длинной тираде, произнесенной Тоцким, главным было служебное: «и так далее и так далее». Не видевшие спектакля могут не понять, в чем дело. Даже внимательно читая текст романа, не сразу понимаешь, за что, за какие такие слова ухватился Яхонтов: Тоцкий «прибавил в пояснение», что сумма в семьдесят пять тысяч «вовсе не вознагражденье какое-нибудь… и что, наконец, почему же не допустить и не извинить в нем человеческого желания хоть чем-нибудь облегчить свою совесть и т. д. и т. д., все, что говорится в подобных случаях на эту тему». В середине фразы скромным сокращением обозначено: «и т. д. и т. д.». У Яхонтова именно это превращено в развернутое, элегантное, наглое, хитрое: «и так далее и так далее». В «служебных» словах, в их интонации — самая суть подлого поступка, высшая степень ханжества, прикрывающего мерзость.
Мы так привыкли пробалтывать термин «отношение к образу», что перестали реально понимать, что это значит. Для того чтобы сыграть «отношение к образу», Яхонтову нужно было им «переболеть», то есть проникнуть в тайные углы чужой души и взять на себя груз чужих чувств, узнать его вес.
Фердыщенко, самый ничтожный из персонажей романа, испытывает некоторое смущение, неужели это тоже надо брать на себя?
— Безусловно, — отвечает Яхонтов.
Чтобы изобразить Фердыщенко, нужно им переболеть. Чтобы найти интонации сиплого баса этого сального шута и пропойцы, надо испытать его чувства. «Отношение к образу» не отменяет «истины страстей». Вне этой истины никакого отношения не передашь. Вот мысль Яхонтова. «Изобразить» — значит непременно «испытать», «переболеть». Иного пути к «изображению» артист для себя не видит.
«Может, я и состарюсь раньше оттого, что нужно не одну роль пережить, а весь роман Достоевского?!»
Это к тому, в частности, что сам Яхонтов называл уроками Станиславского.
* * *
Одно время вслед за «Днем рожденья» исполнялась сцена «Павловск», и тогда контрастом главной героини выступала Аглая.
Атмосфера дачного вокзала, куда «на музыку сходиться принято», где «приличие и чинность царят чрезвычайные», а «скандалы необыкновенно редки», — эта атмосфера взрывалась скандалом небывалого масштаба.
Начиналось все с Аглаи. Вслед появившейся Настасье Филипповне, не удержавшись, она произносила: «Какая…» Слово неопределенное и недоговоренное, но его было достаточно. Первый, кто попадался на глаза оскорбленной Настасьи Филипповны, был некий Евгений Павлович. «Б-ба! Да ведь это он!.. Я ведь думала ты там… у дяди!» Она громогласно сообщала, что «развратнейший старикашка» давеча утром застрелился и племяннику ничего ровным счетом не оставил, ибо «все просвистал». Подобное скандальное «афишевание знакомства и короткости (которых не было)» нарушало все приличия и вызывало благородное возмущение какого-то офицера: «— Тут просто хлыст надо, иначе ничем не возьмешь с этой тварью!»
У Достоевского Настасья Филипповна вырывает у кого-то тонкую плетеную трость и бьет по лицу своего обидчика. Яхонтов опускал этот текст. Он держал долгую паузу, только схватывал со стола перчатки. Потом делал шаг на авансцену и, в секунду примерившись, с силой хлестал перчатками крест-накрест, с каждым ударом, казалось, все больше бледнея. В полной тишине чудились громовые раскаты и блеск молний.
В этой страшной беззвучной грозе никакую Аглаю было уже не разглядеть.
В концертах иногда исполнялась сцена «Поединок» — свидание Аглаи и Настасьи Филипповны. Яхонтов играл их диалог, сидя в кресле и лишь поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. Разговаривали женщины, ненавидящие друг друга, но притягиваемые друг к другу, как магнитом. Даже ненависть у них была разной: Аглая ненавидела соперницу, и это было обычное женское чувство. Настасья Филипповна ненавидела «чистенькую». Это был и женский поединок и социальный. Одна женщина — огромной внутренней силы, темперамента и опыта страдания. Другая — девчонка рядом с ней. Привлекательная девчонка, живая и живучая. А у той в глазах — смерть.
За «Павловском» следовала сцена «Свадьба», — венчание Настасьи Филипповны и князя, которое готовилось в том же Павловске, с необыкновенным «шумом и грохотом по всем дачам». «Со свадьбой спешили» — уже с этой первой фразы становилось ясно, что быть беде. «Настасья Филипповна готова была еще в семь» — подойдя к столику, Яхонтов поднимал фату и очень бережно, нежно набрасывал ее на сирень. Начиная с этой минуты, текст произносился как сухая хроника, а атмосфера мрака все сгущалась. Слова, с которыми Настасья Филипповна бросалась к Рогожину: «Спаси меня! Увези меня! Куда хочешь, сейчас!» — звучали без крика, без пафоса, почти спокойно и мимоходом. Так рассказывают о чем-то невероятном, что «разыграть», «показать» вовсе невозможно.
Самые значительные изменения претерпела финальная часть спектакля. После побега Настасьи Филипповны из-под венца Мышкин бродит по городу почти в бреду. Он предчувствует, что там, где Рогожин спрятал Настасью Филипповну, творится что-то страшное. «Ему ведь, наверное, нехорошо», — думает князь про Рогожина. Яхонтов делал удар на этом «нехорошо», и тут же произносил:
Отелло.
Подай мне твой платок.
Дездемона.
Вот он.
Отелло.
Нет, тот, что подарил тебе я…
…Потерян он? Пропал? Уж нет его?
Дездемона.
О, боже!
Рогожину было «нехорошо», почти так же, как Отелло. Похожи были совершенные ими поступки. На этом и строилась параллель. Некоторую ее выспренность нельзя не заметить, недаром Яхонтов так долго бился над тем, как сыграть Отелло, — искал «мочаловский» трагизм. Потом оставил все это — кажется, для Арбенина в «Маскараде». Интонации коротких чистых ответных реплик шекспировской героини тоже оставил — для Нины.
После слов Рогожина о ноже, которым он зарезал Настасью Филипповну, шла еще одна вставная сцена — из «Кармен» Мериме.
«— Так значит, моя Кармен, — сказал я ей, — ты хочешь быть со мною, да?