Игралась драма о преступлении. Все собравшиеся на этот страшный день рожденья, преступают какую-то черту — совершают скверный поступок или, подобно Ганечке, преодолевают желание его совершить. Главным предметом искушения является Настасья Филипповна. Она сознает, что чем бы тут на словах ни торговали, все равно торгуют ею. И вот, в момент отчаяния, как в капкан загнанная, женщина вместо себя предлагает другой объект внимания — бросает в огонь пачку денег и искушает Ганечку бредовым соблазном: «Вытащишь — твоя, все сто тысяч твои!.. А я на душу твою полюбуюсь…»
При всеобщем содоме, говорит Яхонтов, в этой сцене все остальные партии заглушает партия Ганечки. «Сила этого момента заключается в той предельной черте, когда буря в оркестре уходит в паузу. Паузу держит Ганечка».
Горели деньги. Скрестив руки на груди, неподвижно стоял артист, глазами Ганечки глядя в пламя камина. «Ганечка понимает, что дело не в ста тысячах, дело в том, что надо поставить на место эту обезумевшую, посмевшую сорвать с них маски». Этим изнутри заполнялась долгая пауза.
В романе сказано, что деньги были завернуты в «Биржевые ведомости». «Я взял номер „Биржевых ведомостей“ за тот год, когда Достоевским был написан роман, — говорит Яхонтов, — и прочел заметку о том, что королева сицилийская проездом… и т. д. Мне показалось, что это можно вставить в спектакль».
Яхонтов медленно читал текст газетной заметки о королеве сицилийской. Только что Рогожин кричал про деньги: «Твои, радость! Твои, королева!», а теперь безумные глаза Ганечки машинально следили за строчками, исчезающими в пламени, а голос повторял: «Королева сицилийская проездом… Королева сицилийская… проездом…»
«Любовь из тщеславия» — определяет характер Ганечки Достоевский в своих черновых заметках. Любовь, но не чистая. Страсть, но из дурного источника. Яхонтов был прав в анализе человеческой природы и ее болезни. Болезнь Ганечки так сильна, что его физических сил не хватает на одну минуту духовного возрождения — весь белый, Ганечка без чувств валится на пол. Об этом артист сообщал коротко, почти равнодушно, завершая паузу, в которой секунда за секундой демонстрировал течение «болезни».
То, что было тщательно обдумано и выверено, вкладывалось в форму невесомую. Вспоминается такая легкая интонация Настасьи Филипповны: «Значит, в самом деле княгиня!» Не торжество, не демонизм, а простота и легкость. Из грязи — в княгини, из княгини — в темные подворотни, в дом к Рогожину, что ей, какая разница. Все одно. И ничто к ней не пристает — ни титулы, ни грязь, ни деньги. Только страдания. Отсюда и простота.
Быстро отдав какие-то ненужные распоряжения, попрощавшись с прислугой и еще раз мимоходом хлестнув одной репликой Тоцкого: «Довольно… Кланяйтесь ему от меня!» — мятежная героиня исчезала во мгле петербургской ночи.
* * *
Отношение художественных натур к автору романа «Идиот» весьма различно. В 1932 году была выпущена «Настасья Филипповна», а через два года Горький резко отозвался о Достоевском, продолжив полемику с ним, начатую еще со времен «Братьев Карамазовых» в Художественном театре. «Достоевскому приписывается роль искателя истины. Если он искал, — он нашел ее в зверином, животном начале человека, и нашел не для того, чтобы опровергнуть, а чтобы оправдать», — сказал Горький. Как бывает в подобных случаях, авторитетное мнение еще не введено в русло литературно-общественного развития, но от него уже широко расходятся круги, задевая практику искусства.
Само имя Достоевского стало чуть ли не символом тьмы и вредной путаницы.
Яхонтов дрогнул. Но не уступил. Он исключил из спектакля сцену смерти, сократил композицию. Стал ее реже исполнять. Администраторы филармонии с сомнением пожимали плечами. «Достоевский! Для гастролей?! Владимир Николаевич, одумайтесь! Есть же у вас что-то попроще, повеселее…». Но он настаивал и добивался своего. И опять выходил на сцену, сосредоточенный и спокойный, садился в кресло и начинал спектакль.
В цитированном выше современном исследовании о Достоевском сказано: «Начиная с „Идиота“, непосредственная тема обличения социальных несправедливостей все более сливалась у Достоевского с широкой темой — поистине всечеловеческим возмущением против глумления одного человека над другим». Яхонтов ощутил эту этапность романа. В своей книге он настаивал именно на «обличении социальных несправедливостей», думая таким образом защитить и себя и Достоевского. Но на практике он поднимался — к высотам «всечеловеческого возмущения».
Решаясь «изобразить положительно прекрасного человека», Достоевский мучился, сознавая, что берет на себя задачу «безмерную», ибо «прекрасное — есть идеал, а идеал — ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался». Единственный известный ему, Достоевскому, с детских лет идеал — личность Христа. И в черновых записях мелькает знак будущего князя Мышкина: «Князь Христос». В окончательной редакции в уста князя вкладывается любимая автором идея: «Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества».
Поиски писателя остались, возможно, за пределами знаний Яхонтова. Он убежденно делал свое дело: защитил и воспел страдающего человека — Настасью Филипповну. В романе только князь убежден, что Настасья Филипповна «чиста», и убеждение это имеет первоисточником известное: «Кто из вас без греха…» Яхонтов, на глазах зрителей произведя обстоятельное следствие, вывел на сцену действительных виновников, а женщину представил победоносно прекрасной. Он не думал о том, что таким образом вступает в спор с многими, распространенными, например, в начале нынешнего века толкованиями романа Достоевского — одни приписывали его героине «вакхический разгул», «оргийные исступления», другие находили в ней символическую «трагедию пола», но все так или иначе отправляли бедную Настасью Филипповну в компанию «одержимых земными страстями», «духовное» оставляя князю Мышкину.
Яхонтов это «духовное» извлек и распределил по справедливости. Мышкин чуть посторонился, не пострадав, — артист отнесся к нему бережно, нежно. Но тому «чувственному», которое смыкалось с «черной биржей» и было сосредоточено в Тоцком, он противопоставил истинно человеческое, земное, женское величие Настасьи Филипповны. Он возвысил ее над хаосом низменных страстей, охватившим всех прочих. «Почти лишающаяся рассудка» женщина предстала самой умной и одухотворенной в толпе цивилизованных дикарей.
Поиски актера иногда на удивление совпадали с лабораторией автора романа. Например, разрабатывая роль рассказчика, нащупывая выразительность интонации, Яхонтов все время держал в голове два слова: «ход дела». Именно эти слова можно прочитать в авторских заготовках к «Идиоту», их неоднократно повторяет Достоевский: «Ход дела?.. Ход дела». Достоевский искал стиль повествования. Яхонтов искал свой, исполнительский стиль, интуитивно следуя логике и чувству автора.
Над романом «Идиот», как и над другими созданиями Достоевского, — тень многих уголовных процессов его времени. Но обычная тень инсценировок Достоевского — мелодрама. Мелодрама в толковании, мелодрама в актерском исполнении. Яхонтов уберег свой спектакль от этого жанра, всему драматическому придав закрытую форму: «ход дела».
Театральный элемент в «Настасье Филипповне» был в основном уведен внутрь слова. Отчасти, как уже говорилось, это было реакцией (почти бессознательной) на то, что резкая сценическая образность, сложная метафора и т. п. в начале 30-х годов уже вызывали настороженность критики. Даже та мера «театрального», которая была допущена в «Настасье Филипповне», не прошла незамеченной. Одна из предельно немногочисленных рецензий на спектакль была названа так: «Литературная пантомима». Все, что «от театра», рецензент, не мудрствуя лукаво, именует «пантомимой», которая-де ничего не добавляет Яхонтову, — его чтение «само по себе доходчиво до слушателя» и не нуждается в театральных «виньетках». Разумеется, Яхонтов мастер жеста — трудно забыть руки Лебедева, которые «ходуном ходят», или прямой жест Рогожина, или то, как устало и элегантно пальцы Тоцкого обрывают лепестки цветка, — но зачем все это, когда и без того все понятно…