Ленни внимали все присутствующие в зале – не то с уважением, не то с усталым раздражением, трудно сказать. Возле окна, выходившего на Макдугал-стрит, освободились столики. Кто-то принес Ленни стакан чаю.
– Играй белыми, – приказал он, уже берясь за черные фигуры.
– Он не нуждается в снисхождении, – возразила Мирьям.
– А я и не делаю снисхождения, ты не думай. Я хочу посмотреть, как он будет нападать. Если у него нет нападения – значит, дело швах. Судя по его куртке, он – лидер и любит победителей. Ну, вот пускай и покажет мне, что умеет побеждать.
– Чтобы понять моего кузена Ленни, – сказала Мирьям, – для начала нужно осознать вот какой факт: он – единственный житель Куинса, который лишил себя удовольствия болеть за “Чудо-Метс”.
– Ха! Да эти “Метс” – просто опиум для народа. Пускай она расскажет тебе, малыш, что твоя любимая команда – это могила всего социалистического бейсбола в Америке.
– Ленни знал Билла Ши, – туманно пояснила Мирьям. – Ну, того самого Ши, в честь которого называется стадион. Он и сколотил “Метс”. А у Ленни имелись совсем другие планы.
– Не произноси больше имя этой бешеной собаки. Можешь рассказать ему потом – только чтоб я не слышал. Он зарезал “Пролетариев Саннисайда”. Твоя команда, малыш, – это плод преступления. Только без обид, ладно?
– Играй-ка лучше в шахматы, – сказала Мирьям. – Или, может, ты его боишься?
– У него же белые, Мим. Я жду дебюта вундеркинда.
Мирьям утащила от чужого столика стул из гнутой фанеры и уселась рядом с Цицероном, словно сама собиралась играть на его стороне. Цицерон выдвинул королевскую пешку. Ему нужно было отлить, но он ничего не сказал. Ленни, хрюкнув, оторвал указательный палец от уха и быстро вытолкнул собственную пешку, так что расстановка фигур вышла зеркальная. А потом в бой вырвались кони. Отрешившись от неприятного, тошнотворного окружения, Цицерон пытался сосредоточиться на возможных действиях фигур, а между тем большое окно второго этажа запотевало от табачного дыма, от чужих отрыжек и кишечных газов. Мирьям, не глядя на доску, помахала рукой кому-то на улице – наверное, это был ее знакомый, какой-то музыкант, тащивший огромный футляр не то с контрабасом, не то с грузом гашиша на целый миллион долларов. Мир за окном имел массу оттенков, а может, еще и звуков – причем это были не только громогласные крики спорщиков, которых еще не оповестили об их собственной смерти, приключившейся чуть раньше – наверное, еще в конце 1950-х. А вот внутри шахматного магазина, если не считать невероятно радужного кушака кузена Ленни, все оставалось черно-белым. Там, снаружи, 1970-й год был не просто возможностью – до его наступления оставались считанные недели. А здесь, внутри, даже слухи о “Спутнике”, пожалуй, сочли бы небылицами. За этим стеклом, как в бутылке, было закупорено некое сгущенное вещество, вроде помады для волос. И кони Цицерона беспомощно вязли в этом веществе. Собственно, одного из них кузен Ленни только что заманил в западню и убрал с доски, застав Цицерона врасплох.
– Ты проиграешь эту игру. Тебе нравятся монеты, малыш?
– Никогда о них не думал.
– А зря, они того стоят. Нумизматика – это целый мир, захватывающий и драгоценный. Потому что, скажу тебе откровенно, вот это никуда тебя не приведет.
– Занимайся игрой, Ленни, – вмешалась Мирьям.
– Да я умею играть и разговаривать одновременно – особенно с твоим протеже. У него начисто отсутствует наступательная тактика.
– Откуда тебе знать – после шести-то ходов?
– Да ты даже на доску не смотришь. Ходов сделано уже шестнадцать. То, что нужно, я уже увидел. Ты, как и положено гражданским, желаешь увидеть, как прольется кровь. Если тебе так нужно, чтобы я поставил ему мат, – пожалуйста, специально для тебя могу это сделать, но мальчишка-то и сам уже видит, что пора сдаваться.
Цицерон поглядел на Мирьям, потом снова на доску. Если бы он не видел старообразного лица Ленни, а только слышал его перебранку с Мирьям, то еще мог бы поверить, что они двоюродные брат и сестра. Ленни, как и Мирьям, не смотрел на доску. Цицерон изучал положение фигур в одиночестве – если не считать пристального, веселого и в то же время скептического взгляда Граучо Маркса, глазевшего с футболки Мирьям. Цицерон думал, что у него еще остается шанс. Он заметил одно уязвимое место и отправил на разведку своего уцелевшего коня. Но, стоило ему выпустить коня, как он мгновенно понял – и это понимание разлилось по нему, будто краска стыда, – что Ленни только и ждал от него этого последнего рокового шага. Как только фигура коснулась доски, налетела рука Ленни, схватила слоновую пешку и выдвинула ее на клетку вперед, угрожая фигурам Цицерона одновременно тремя бедствиями. Оба это прекрасно понимали. Вопрос был лишь в том, кто откроет глаза Мирьям.
– Знаешь, ты отлично выстроил линию защиты, – сказал кузен Ленни. Его красные, с седоватым пушком кончики пальцев и странные, будто обрубки, большие пальцы то и дело прочесывали отдаленные области бороды – включая и бороду на макушке, и бороду, росшую у него над глазами, и бороду внутри ушей, – как будто там копошилась какая-то живность, а пальцы за ней гонялись. – Мечешь фигуры из стороны в сторону и даешь противнику самому себя разбить. Когда играешь с тринадцатилетними подростками, которым не хватает терпения, это просто виртуозная стратегия. Ты предпочитаешь играть черными, да? Я сразу это подметил – как только глаз на тебя положил.
Невероятно, но кузен Ленни, похоже, не вкладывал в это замечание никакого непристойного намека – просто холодно констатировал факт, только и всего. Он попал в точку. Цицерон кивнул.
– Ну, разумеется. А знаешь, именно так я и устоял против Фишера: бегал по кругу и морил его смертной скукой. Вот тебе кажется, что ты все это время играл в шахматы, а на самом деле ты играл не фигурами, а своими противниками. Мирьям, этот мальчишка обладает удивительным даром слушать – и наблюдать за своими сородичами-людьми. Я бы ужаснулся тому, сколько всего он уже успел узнать о тебе. Я и сам уже в ужасе от него. Если мы сумеем завоевать его симпатии, то он окажется чрезвычайно полезен для пролетарской революции. Но в шахматах он никуда не пойдет. Ну, а теперь скажи мне, Мим, когда же ты наконец бросишь своего певца-гоя? Когда мы с тобой начнем жизнь, которая нам на роду написана? Теперь он, наверное, уже подрастерял свою красоту, так что у меня появляется преимущество: я-то вообще никогда не был красавцем.
– Как только ты прекратишь дрочить, Ленни, – в тот самый день я его и брошу. Ты же знаешь: я всегда тебе это обещала. Но только помни: мне твоя спальня отовсюду видна.
Ленни положил обе ладони на вудстокскую птицу, а заодно и на свое сердце. Потом сложил вместе пальцы правой руки, переместил их ниже и начал трясти, как будто в них были зажаты игральные кости.
– Значит, тебе мало того, что ты завладела всеми моими сердечными помыслами с того самого дня, как у тебя выросла грудь? Ты еще и этого меня хочешь лишить?
– Дисциплина, Ленни.
Он пожал плечами, изогнул свои щетинистые брови, воздел длань к небесам – и стал похож на какого-нибудь бездарного актеришку еврейского театра, играющего на идише роль Гамлета или Эдипа.
– Тогда мне придется дрочить в прихожей – там ты меня не увидишь.
Мирьям хлопнула его по птице.
– У нас еще встреча с астрологом, Ленни. Увидимся в другой раз.
– Подожди. – Цицерон оторопел, увидев, как тот запустил в карман штанов ту самую руку, которой только что понарошку мастурбировал, и начал там шарить. – Вот.
Он положил что-то холодное на ладонь Цицерона. Цинковый американский центовик. Розин всемогущий Линкольн, запечатленный на станиоле. Кузен Ленни понизил голос:
– Рассмотри эту монету хорошенько. Если проявишь настойчивость, то найдешь в ней весь тайный закон истории. В твоей руке, малыш, лежит смерть Соединенных Штатов Америки. Если приложить к ней ухо, можно услышать ее шепот.
– Мне нужно в уборную, – сказал Цицерон.