Литмир - Электронная Библиотека

Началось все с шахмат. С недавних пор Цицерон разделывался со всеми игроками в шахматном кружке средней школы № 125, и вот Мирьям (по наущению Розы) предложила отвести его в шахматный магазин на Макдугал-стрит и познакомить с кузеном Ленни, чтобы тот сыграл с ним и проверил – а вдруг он и впрямь талант, вундеркинд. А потом Мирьям обещала сводить Цицерона в одну мансарду на Гранд-стрит, где профессиональный астролог составит ему гороскоп. Итак, тот день сулил предсказания будущего.

Хотя благодаря невероятно прочной связи Розы и отца Цицерона Мирьям могла бы считаться фактически старшей сестрой Цицерона, она искусно игнорировала его вплоть до того самого дня. Но тогда она пришла в Розину квартиру и ловко взяла его в оборот, выхватила из лап Розы, причем весьма бесцеремонно. Как будто наступил день окончания школы. С летящими волосами, в длинном пальто с гипнотическим узором в мелкую клетку – эти черно-белые квадраты напоминали какую-то чертовски размытую шахматную доску, только на ней нельзя играть: она не была видна вся сразу, потому что закручивалась вокруг тела, – Мирьям пришла сюда (следовало понять в тот миг Цицерону), чтобы совершить в его сознании революцию: продемонстрировать, что шахматная доска, как и наша планета, в действительности не плоская, а круглая.

До сих пор Цицерон оставался Розиным негритенком. И вот теперь Мирьям, догадывался Цицерон, решила подкорректировать игравшуюся партию и внушить Цицерону чуточку здорового скептицизма по отношению к высоким Розиным идеалам. На мысли о необходимости подобного вмешательства наводило, наверное, всегдашнее послушное молчание Цицерона. Внешне он и вправду был чрезвычайно послушен. Видимо, Мирьям казалось, что он беспрекословно подчиняется Розиным фантазиям в духе Авраама Линкольна о добрых, надлежащих плодах ее терпеливой опеки. Роза, одержимая стремлением сделать из сына негра-полицейского настоящего книжника, скармливала ему романы Говарда Фаста и стихи Карла Сэндберга, а также заставляла – как когда-то заставляла саму Мирьям – по многу раз прослушивать “Героическую” симфонию Бетховена, причем на звуки этой музыки накладывались Розины похвалы ее величию, перемежавшиеся с рыданиями сквозь стиснутые зубы.

На самом же деле к тринадцати годам Цицерон стал уже закоренелым, неисправимым скептиком.

А вот в шахматы он верил – они служили для него неким потайным царством рациональных абсолютов. На клетках шахматной доски события развивались или отклонялись от пути в соответствии с нерушимыми, железными правилами: слоны и ладьи ходят вот так, пешки выносливо прут вперед, черные и белые безоговорочно остаются врагами. У коней, как и у самого Цицерона, – свои секреты. Они играют в дерзких невидимок, умеют проходить сквозь стены. Глядя как будто в одну сторону, конь внезапно сражает тебя боковым взглядом совсем с другой стороны. Если применять их именно так, то все остальные фигуры кажутся приземленными, косными и ленивыми, как пешки. Вплоть до того дня Цицерона соблазняла мысль о том, что, если добиться успеха в чем-то одном, то ничего другого уже и не нужно.

Цицерон верил в шахматы, а потому – хоть Мирьям и вызывала у него интерес как товарищ по школе Розиного воспитания, прошедший ту же программу на несколько лет раньше, – когда Мирьям ввела Цицерона в тесный шахматный магазин, он сразу же позабыл об обеих женщинах. В магазине было накурено – хоть топор вешай. В шкафах с захватанными стеклами стояли экзотические шахматные наборы, а на ледяных антресолях сидели, сгорбившись над упрямыми эндшпилями, какие-то одержимые, почти не похожие на живых людей, серые существа в пальто. Нервные бледные руки, выскакивавшие из рукавов и с цокотом ставившие деревянные фигуры на новые клетки или взлетавшие, чтобы нажать на латунную кнопку таймера, а потом нырявшие обратно в рукава, – эти руки, казалось, живут самостоятельной жизнью и не имеют никакого отношения к безумно вращавшимся глазам, хмурившимся бровям или закушенным губам их обладателей. Глядя на одни только лица, можно было и не догадаться, кому из них принадлежат руки, сделавшие последний ход. Пожалуй, именно тогда Цицерон впервые соприкоснулся с подлинно академической атмосферой – с той средой, в сторону которой уже кренилась его жизнь. Это был крохотный мирок, зацикленный на самоуважении, малоинтересный для посторонних, не разбирающихся в “дворцовых правилах”, и самозабвенно игнорирующий внешний мир. А Цицерон пришел сюда не просто затем, чтобы наконец познакомиться с кузеном Ленни, который однажды сыграл с Фишером: он пришел сюда, чтобы сыграть с ним.

Скоро наверх поднялся и Ленин Ангруш.

– Стакан чаю! – потребовал он, прежде чем поздороваться с Мирьям, и с притворным гневом хлопнул ладонью о буфетную стойку – в ответ бармен лишь приподнял брови. А потом лицо кузена Ленни, напоминавшее бородатый кулак, как бы разжалось: он улыбнулся, обнаружив легкое семейное сходство с Розой – щель между передними зубами. А коренные зубы являли собой зону бедствия – черноту пополам с золотом. “Здорово!” Он схватил в охапку Мирьям, вместе с ее клетчатым пальто и сумочкой, будто колбасу. Потом выпустил – и подверг дотошному осмотру. В его взгляде читались одновременно презрение, обожание и чувство вины. Черные волосы у него на голове всюду были на удивление одинаковой длины – и брови-щетки, и борода, наползавшая на губы, и волосы на макушке были в точности такие же, как и поросль, лезшая наружу из ушей, точно по его голове проехалась газонокосилка. Выгибом спины он напоминал раввина, а вот глаза выдавали еретика. То, что под его дурно пахнущим черным пальто виднелись кое-какие отличительные признаки хиппи – заношенная вудстокская футболка с птицей, сидящей на гитаре, истрепанный шерстяной тканый шарф радужной расцветки вместо ремня на сальных брюках от костюмной пары, – нисколько не меняло общего впечатления от его облика: казалось, этот человек целиком принадлежит прогорклому, выродившемуся прошлому, а в настоящее его впихнули силком, с превеликими мучениями.

Наряд самой Мирьям – когда она наконец освободилась от пальто – показался Цицерону скорее каким-то маскарадным костюмом, чем просто одеждой: желтая футболка с шелкографическим портретом Граучо Маркса, надетая прямо на голое тело, без лифчика, белый джинсовый пиджак, серьги в виде пацификов и малюсенькие темно-красные солнечные очки а-ля Джон Леннон. Иногда Цицерон недоумевал: неужели хиппи сами себя воспринимают всерьез?

Как бы то ни было, кузен Ленни глазел на ее соски, будто на карманные часы гипнотизера: если он и дальше будет так отвлекаться, то Цицерон явно получит преимущество в предстоящем шахматном матче. Да какой же он ей кузен? Скорее, сексуально озабоченный злосчастный дядюшка – вот о чем думал теперь Цицерон, стоя перед ним, сунув кулаки в карманы своей спортивной куртки с надписью “Том Сивер № 41 Метс” и разглядывая его в упор. Роза говорила о нем как о ровеснике Мирьям, а выглядел он как минимум лет на двадцать старше. Ленни пока даже не взглянул на Цицерона – во всяком случае, так показалось Цицерону. Когда же он взглянул, то у Цицерона появилось ощущение, что его поймали за руку: потеряв бдительность, он изучал его дотошно и неспешно, будто Ленин Ангруш – кинолента, проецируемая на экран, а не живой человек, который тоже способен посмотреть тебе в глаза.

– А почему мне никто не сказал, что этот черный Фишер – еще и человек-гора?

К тринадцати годам Цицерон уже привык к манере Розы представлять его людям, которые затем принимаются беззастенчиво издавать восклицания в его адрес. Восклицания бывали самые разнообразные. Так что он оказался готов и к “человеку-горе”, и к “черному”, и к “Фишеру” – и выбрал только то, что его интересовало.

– Вы правда играли с Фишером?

– Один матч. Вничью. – Беспокойные глаза Ленни обратились к Мирьям: – Это ты ему сказала?

– Да мог бы уж сам догадаться, что про Фишера ему говорила Роза, – ответила Мирьям. – Ты лучше сам все ему расскажи.

– Это был сеанс одновременной игры – Фишер играл сразу против двадцати. Мы сидели под натянутым тентом, а он прохаживался между нами, поглядывал на доски и небрежно делал ходы. Будто муравьев со столиков с бутербродами смахивал – вот как отлетали съеденные фигуры. Он разносил нас в пух и прах. Думаю, на моей доске он просто забыл пешку – может, соринка ему в глаз попала, кто знает, день был ветреный. Позиция у меня была прочная, и я был последний, кто еще держался. Но, надо сказать, я изрядно наложил в штаны, когда Фишер целиком сосредоточился на мне. Я предложил ничью, и он ее принял. Может, у него в контракте говорилось, что он не должен унижать всех до одного, что надо оставить в живых хоть одну опознаваемую фигуру – чтобы черни было кому хлопать, не знаю. А может, ему просто хотелось поскорее отделаться от меня, может, он проголодался. В любом случае я тогда, в своих обосранных трусах, закончил вничью матч с Бобби Фишером. В Кони-Айленде, в мае тысяча девятьсот шестьдесят четвертого.

17
{"b":"231742","o":1}