— Ну, княжич, в кои-то веки разговелись… А впереди еще Бог весть что ждет.
Василий перестал сопротивляться, но сам больше уж не пил, слушал, о чем говорят дьячок с муэдзином, голоса которых после каждой выпитой чары становились все громче и все задиристее.
О том, что ордынцы не только не трогали, но даже и задабривали служителей всех вер, Василий раньше много был наслышен. Говоря, что никого не боятся, кроме Аллаха, они лукавили, так как боялись всех служителей культа наравне с волхвами, кудесниками и шаманами: а вдруг сглазят, болезнь нашлют иль порчу какую? Не потому ли они и после принятия ислама оставались терпимыми к другим верам?
Таким вопросом и поджигал сейчас своего питуха-приятеля муэдзина подвыпивший веселый дьячок.
— Есть единый для всех народов Бог, — отвечал на плохом русском языке муэдзин, — но подобно тому, как на руке много пальцев, так много и разных путей спасения.
— Э-э, нет, не то говоришь, — тоже коверкая русский язык, полагая, что с нарочитым акцентом будет понятнее, возражал дьячок. — Можешь ты ли исследованием найти Бога? Можешь ли совершенно постигнуть Вседержителя? Он превыше небес — что можешь сделать? Глубже преисподней — что можешь узнать?
— Ничего не можешь, — тупо отвечал мусульманский пономарь, норовя опрокинуть внеочередную чару.
Но дьячок был начеку, не давал себя облапошить и тоже приладил к волосатому рту деревянную корчажку. Утерев усы и бороду пальцами, дьячок пошел в наступление:
— Вы неусердные магометане, вы поставили выше Корана Чингисову Ясу.
— Верно, — пьяно соглашался проповедник ислама. — Яса — это ясак, запрет, значит.
— Вот-вот, — победно продолжал дьячок, не забывая подливать в свою корчажку. — Безумец Чингисхан о покорении всего мира возмечтал, вы вот завязли в Руси нашей, остановились, подобно стреле на излете, а все верите его Ясе. А знаешь почему?
— Знаю, — твердо заверил муэдзин.
Но это ничуть не смутило настырного дьячка:
— Нет, ты этого знать не можешь. Вы терпимы были раньше ко всем верам от своей силы, а теперь уж от слабости. Мы люди коренные, тутошние, а вы — ветром придутые. Вот ужо ветер переменится…
Дьячок, кажется, грань дозволенного переходил в азарте спора, но муэдзин опьянел и плохо его слушал.
Дьячок опорожнил подряд еще две корчажки меду, но на ногах был устойчив, даже помог своему приятелю подняться с лавки и выбраться из кружала. Как видно, были они питухи издавна уже дружные — пели согласно песню каждый на своем языке. Впрочем, может быть, пел один лишь муэдзин, а дьячок лишь переводил:
— Должен я бросить пить? Но ведь дождь все льет и льет, и капли его повисли на кустах, ветка от радости пляшет, как мошкара, а роза то свертывает свои лепестки, то снова их раскрывает…
Василий вспомнил опять Боброка. Как-то в отчаянии княжич сказал о Сарае: «Где уж нам с Ордой сладить, вон какая сила!» Боброк ответил: «Верно, против силы и конь не прядет. Только сила силе рознь. Вот — смотри, степное растение — синеголовник. Сильное? Да, помогучее пшеничных или ржаных колосьев. Однако без корней. Толкни — и понесет его с попутным ветром, потому и название у него перекати-поле. Как скифы, печенеги, хозары, половцы, так и эти — без корней, до сильного ветра земные соки сосут».
Василий забыл о Даниле, а когда повернулся к нему, увидел, что тот вовсе хмелен, голову на залитую пивом столешницу уронил. Василий попытался поднять его под мышки, но Данила оказался очень грузным.
Оглянулся на Петра, но тот, раздосадованный чем-то, вполголоса матерился и не замечал бедственного положения княжича.
За дальним столом сидели два мужичка и с ними ярко разряженная молодая баба. Василий прошел к ним, с брезгливостью замечая, что там, где бражничали отправители религиозного культа, неряшливо разбросаны объедки, наплевано на полу, опрокинуты братины и ендовы. Мужички были хмельны в меру и помогли оттащить Данилу на сеновал.
4
С похмелья Данила был мрачен. Они пробирались верхом на лошадях по трудной, узкой и скользкой после дождя лесной дороге. Первым ехал Данила — молчаливо, утупившись взглядом в переднюю луку седла. Василий держался сзади, тоже молчал, вспоминая вчерашний вечер. Запомнился пьяный дьячок бойкими и дерзкими своими словами: подобно стреле на излете. Не раз слышал Василий разговор взрослых — отца и его бояр о том, какая роль выпала на долю Руси, оборонившей от Орды другие народы, но ни разу не задумался об этом по-настоящему, потому что главным всегда представлялось свое собственное положение: где уж, дескать, нам о других думать, когда за собственную жизнь приходится постоянно дрожать. Слышанные некогда в думной палате Московского кремля слова государственных мужей и послов иноземных вспомнились сейчас и совсем иное звучание обрели. Не так уж, наверное, это и смешно, как тогда показалось, что жители Британии, известные своей приверженностью к жизни размеренной, не изменяющие своим привычкам ни при каких условиях, при известии о нашествии Орды на Русь так струсили, что временно прекратили лов селедки у берегов своих островов. И король Франции святой Людовик IX, и государь государей, наместник Господа на земле папа римский замерли в трепете и покорности, ожидая, когда взлетит над их головой азиатский аркан. А он ведь так и не вознесся! И нет — не на излете, на русский щит налетела стрела! Пусть и сейчас еще Русь лежит поруганной, но тем уж она может гордиться, что других от варваров заслонила. От прояснившейся мысли этой княжичу стало радостно, он понужнул коня и рысью догнал по обочине Бяконтова, воскликнул, уверенный, что Данила разделит его восторги и тоже ободрится:
— Не па излете, как дьячок сказал, а на русский щит стрела ордынская налетела!
Данила вышел из задумчивости, ответил вяло:
— А что Петр-воевода сказал, забыл? Он сказал, что лес дремучий, по которому едем мы с тобой, вырос на месте огромного города, который Батуха разорил. Богатый и славный город был, а нынче зубры тут развелись. Вот тебе и щит — по всем швам трещит.
— Пусть так, но раз мы и себя, и других защитили, значит, и победить врага сумеем.
Данила ничего не ответил, ехал по-прежнему ссутуленным, погруженным в свои мрачные какие-то мысли. Видя, что княжич раздосадован его молчанием, улыбнулся скупо, сентябрем:
— Мы с тобой сами, как стрела на излете. Едем — куда, сами не ведаем. — Спохватился, посмотрел испытующе и встревоженно, добавил, отводя взгляд — Хотя ладно, поглядим еще…
Василий придержал коня, недоумевая, что с Данилой.
Ехали неторопко, то рысью, то шагом, на ночь останавливались в придорожных постоялых дворах. По утрам, оставляя хозяевам в плату монетки, Данила тяжко вздыхал, словно не медяки отдавал, а с сокровищем расставался.
— Лихо мне княжич, — признался как-то.
— Ты все еще хвораешь?
— Да, но не только… — Хотел что-то еще добавить, но раздумал, только рукой горестно махнул.
Данила молчал, пребывая в сосредоточенном раздумье весь этот день. И вечером, когда разложили в лесу костер, подвесили котелок с варевом, все молчал. Сидел на земле, уставившись взглядом в огонь, глаза его блестели отраженным светом. На что-то решившись, встал возле костра, показался рядом с залегающим огнем выше ростом, однако в опущенных плечах были усталость и сумрачность. Взглянул искоса на Василия, произнес со вздохом:
— Хорошо быть княжичем!
— Чем же хорошо-то? Такой же человек, как все.
— Такой, да не такой.
— Почему же «не такой»?
— А потому… Тебя, скажи, в детстве-то хоть раз лупцевал отец?
— За что?
— Мало ли за что можно дитя выпороть…
— Тебя нешто пороли?
— А то нет! Сколько раз! — признался Данила как-то уж очень охотно, только что без веселья. — Один раз так отделал, что я есть мог только стоя, а спал на животе.
— За что же тебя так?
— За то, что я икру съел.
— Быть не может!
— Может! Еще как может-то! — с необычайной горячностью заверил Данила. — Было такое дело. У нас стояла в кладовке небольшая кадь с черной икрой, на зиму заготовленной. В Великий пост голодно было, я и навадился — зачерпну ложки три или четыре, проглочу живьем, не жуя и без хлеба, сыт покуда. И так все семь седмиц, до самого Светлого Воскресения.