Внимательно слушая начальника штаба, Котовский только вздыхал.
— Конечно, — продолжал вдохновенно Каменский, — дай мне сейчас двести, даже сто танков, у меня все эти Мамонтовы, Шкуро, Улагаи и прочие казачьи Мюраты. только пятками сверкнули бы без всякой нашей конницы! Да где их взять, танки?
На рассвете нарочный на дрезине привез из штаба дивизии приказ: уходить!
Прочтя этот документ, Котовский протянул его Каменскому, искоса поглядывая на него. Хорошо он изучил своего начальника штаба, но все же решил, что на этот раз он не удержится, невольно воскликнет: «Я же говорил тебе вчера!»
Но Каменский только пробормотал:
— Лучше поздно, чем никогда. Ехать так ехать, сказал попугай, когда кошка потянула его за хвост, открыв клетку…
В приказе дивизии нам предлагалось реквизировать временно у населения три тысячи подвод для погрузки боеприпасов и хотя бы части ценностей, содержащихся в эшелонах. Мы пытались выполнить этот пункт приказа силами кавдивизиона, полуэскадрона Рокоша и комендантской команды, — безрезультатно.
Раздать крестьянам хотя бы продовольствие и промтовары, содержащиеся в вагонах, не было времени, оставлять все это неприятелю, который пойдет за нами по пятам, нельзя. Приказано было все, что не удастся взять с собой, рвать и жечь.
Наша колонна тронулась в свой четырехсоткилометровый путь на Житомир для соединения с частями Красной Армии, наступающими с севера. По смыслу приказа Ставки мы в дальнейшем должны были включиться в оборону Киева.
«И Киев оставим!» — с грустью вспомнил я мрачные предсказания Каменского, которые пока сбывались.
Когда хвост колонны нагнали запыхавшиеся саперы, раздались первые взрывы; они продолжались больше часа. Высоко в небо взвился столб пламени и дыма: составы горели сутки, и все это время нас провожало зарево пожара…
При помощи остроумного приспособления «Черепаха» была заминирована тяжелыми бомбами Новицкого. Командир бронепоезда узнал звуки этих взрывов, он лег ничком на пучок сена, уложенный на подводе поверх ящиков со снарядами и зарыдал. Возле других подвод со снарядами, пулеметами и патронами, утирая слезы, шагали мрачные балтийцы: они оплакивали свою «Черепаху», изготовленную золотыми руками путиловцев еще для гатчинских боев с Красновым…
Все это я видел, как в тумане: заболел возвратным тифом и дремал, покачиваясь в двуколке фельдшера 402-го полка.
Тиф протекал у меня не совсем обычно: приступов было немного, температура поднималась не очень высоко, но зато совершенно отнялись ноги: я не мог не только ходить, но и стоять. Не реже чем раз в сутки меня навещал комбриг. Григорий Иванович обязательно привозил гостинец: горшок с медом, котелок вишен. Он не верил, что я не могу ни ходить, ни сидеть в седле, а утверждал, что это либо отсутствие силы воли, либо самовнушение, либо симуляция.
Он вытаскивал меня из двуколки и ставил на ноги. Я падал. Он снова ставил меня на ноги, я снова падал. Эти физиотерапевтические эксперименты продолжались до тех пор, пока не вмешивался фельдшер.
Котовский впихивал меня обратно в двуколку и укоризненно говорил на прощание:
— А все оттого, что ты не делал гимнастики!
Раз пять в сутки на нас нападали банды и бандочки, то слева, то справа, то с тыла, то с двух сторон одновременно. Прикрывали обоз мадьярский эскадрон Рокоша и мы сами, обозные.
Я уже начал прыгать на одной ноге с помощью костылей, когда нашу колонну разорвали и остановили на перекрестке: мы пропускали 58-ю дивизию. Сперва без конца гнали баранов: восемь тысяч штук их реквизировала и угнала дивизия из имения таврических феодалов, братьев Фальцфейн «Аскания-Нова».
За баранами с большим интервалом, чтобы улеглась пыль, шел оркестр. Все было по-настоящему, как на параде: в руках у музыкантов сверкали, очевидно, трофейные, серебряные инструменты, капельмейстер пятился спиной к движению, лицом к оркестру, жонглируя булавой, которой он дирижировал. Потом показалась открытая машина; опираясь о плечо шофера, в кузове стоял высокий черноволосый красивый молодой человек в желтой кожаной куртке, начдив 58-й Федько. Он держал руку у козырька, потому что оркестр играл «Интернационал». Прискакал Котовский; шашку он обнажил тоже как на параде. Комбриг и начдив обнялись и поцеловались, уселись в машину и помчались вперед.
На другой день у меня случился последний, очень сильный приступ. Я был в полузабытьи, когда в голове колонны началась сильная стрельба — сперва ружейная, затем пулеметная, наконец загрохотали орудия. Мимо нас шашки наголо — значит, противник был близко — промчался мадьярский полуэскадрон. Рокош, с перекошенным лицом, размахивая над головой клинком, крикнул мне на ходу:
— Житомир берем!
Потом вражеская артиллерия накрыла наш обоз почему-то не шрапнелью, а бризантными снарядами, всю местность затянуло зеленым дымом. Очередной взрывной волной нашу двуколку опрокинуло. Я потерял сознание…
Очнулся в постели, в просторной уютной комнате. Оказалось, что я в Житомире. Меня осмотрел врач и нашел, что тиф прошел.
В штабе Каменский встретил меня своим бархатным баритональным басом:
— Хрис-тос вос-кре-се из мерт-вых, смер-тью смерть поправ…
Котовский читал какой-то очень длинный приказ. Он критически оглядел меня, спросил:
— Верхом?
— Верхом.
— Ну вот видишь? Я говорил тебе: нужно только взять себя в руки! С сегодняшнего вечера начнешь делать гимнастику и холодные обтирания. Два раза в день! Довольно дурака валять!
Каменский дал мне газеты. В них сообщалось, что легендарный отход Южной группы закончился…
Документ, который читал Котовский, был приказом о том, что 45-я дивизия переходит в состав армии, ведущей бои под Киевом.
Пришел прощаться Рокош: он уходил в мадьярскую дивизию Гавро. После него явился командир «Черепахи»: балтийцы возвращались в Кронштадт, а может быть, за новым бронепоездом.
Бои в районе Киева были очень кровопролитными. Части дивизии и наша бригада в том числе несли большие потери. Но и противник потерпел большой урон: в рукопашных боях было уничтожено большое количество его живой силы, захвачены огромные трофеи, в том числе английская гаубичная шестидюймовая батарея с мулами в упряжках.
Каменского с его карканьем мы просто стали бояться: Киев все-таки пришлось оставить… 45-я дивизия перешла в резерв Главного командования и перебралась для отдыха, пополнения, обучения новобранцев и переподготовки старых солдат на Смоленщину. Нашу бригаду разместили в казармах городка Рославль. Топлива в городе не было, в старых кирпичных казармах свистел ветер сквозь выбитые стекла, очень плохо обстояло дело с продовольствием, еще хуже — с фуражом. Изнеженные кровные лошади и полукровки, уведенные некогда партизанами с конных заводов Приднестровья и Бессарабии, таяли на глазах.
Пополнение прибывало в лохмотьях и опорках, да и старые бойцы пообносились. Плохо обстояло дело с седлами, подковами, гвоздями. Бойцам и комсоставу не платили зарплаты уже три месяца. Условия для обучения и переподготовки были довольно сложными.
Пришел новый приказ: немедленно грузиться и спешить на защиту Петрограда. Прочтя ошеломляющий приказ, комбриг молча протянул его временному политкому Чебану и Каменскому, а сам спрятал лицо в ладони и долго сидел так, подперев голову руками. Потом он так же молча ушел в аппаратную, на провод.
Котовский ругался с штабом дивизии. Сохранившаяся лента этого разговора начинается примерно следующими словами комбрига-134: «Вы с ума сошли? Вы рехнулись? Вы хотите, чтобы подохли кони, а люди разбежались? Я брошу все к черту, я уйду в отставку!»
Но Григорий Иванович был уже не тем Котовским, с которым мы мечтали в Одесском порту полгода тому назад.
Он тогда сказал:
— Не пустят в Бессарабию? Сам уйду!
И, возможно, он выполнил бы свою угрозу, если б не беседа с Яном Гамарником, секретарем губкома партии. Тот сказал ему:
— Конечно, вы еще не коммунист, и мне нечего напоминать вам о партийной дисциплине. Я апеллирую только к вашему здравому смыслу. Вы хотите сегодня, завтра «послать все к черту» и уйти партизанить в Бессарабию? А почему вам через месяц с боем не войти в Бессарабию во главе вашего кавдивизиона?