«Так как цензура на короткое время исчезла», начать репетировать «Антони» должны были в начале октябре с м-ль Марс и Фирменом в главных ролях. Но то ли сломанная герань нанесла и по нему свой психологический контрудар? Только Александр усомнился в своем собственном бастарде: «Меня обуял страх за него, я усомнился в крепости его сложения», — необдуманно пишет он Мелании[96]. Вовремя появляется Гарель, призванный изменять намерения Александра. На сей раз Александр не отказывается от предложения написать «Наполеона», но ставит ряд условий. Гарель заранее принимает все, финансовые само собой; Александр хочет взять в соавторы Корделье-Делану, превосходно, он получит треть авторских прав, но чтобы при этом на афише стояло только одно имя? Хорошо, хорошо, но вернемся к этому позже.
Мотивации Александра нередко запутаны в клубок противоречий, который очень трудно распутать. При его образе жизни и постоянных семейных и благоприобретенных обязанностях естественным было бы подчинить литературную работу для заработка, даже тогда, когда он подписывался другим именем, лишь интересам заработка, огромной и непрекращающейся нужде в деньгах. То есть полностью игнорировать нижеследующие политические и эмоциональные моменты. Либеральный оппозиционер при Бурбонах, генетический республиканец, орлеанист по должности, он и прежде занимался славословием Наполеона столько же из карьерного оппортунизма, сколько ради борьбы с общим врагом в качестве союзника бонапартистов, и, кроме того, не следует забывать о независимости его духа даже по отношению к памяти Генерала, которой он иногда тяготился. В октябре 1830 года он оказался на распутье, перед решающим выбором своего лагеря. С одной стороны, результаты Июльской революции его разочаровали, но, с другой, он продолжал оставаться служащим короля-груши и близким другом Фердинанда. Взяться за «Наполеона» означало бы открыто встать снова в ряды оппозиции, и это могло прогневить отца и огорчить сына. Не говоря уже о том, что он вовсе не собирался отказываться от политической карьеры.
Он настойчиво добивается аудиенции у Луи-Филиппа, чтобы, во-первых, узнать его мнение относительно переданного Лафайету доклада, а во-вторых, спросить, не будет ли он против, если Александр возьмется за «Наполеона». Наконец король-груша соглашается его принять. Сердечность встречи довольно быстро нарушается первой атакой: Александра послали в Вандею, чтобы он изучил возможности создания там Национальной гвардии, однако в его заметках эта проблема едва упоминается. Ответ: эта мера могла бы стать «разорительной для среднего класса» и «опасной в том смысле, что граждане, надевшие форму, снова станут новобранцами, а граждане, оставшиеся без оной, шуанами». Король-груша улыбается, надо иметь слишком богатое воображение, чтобы себе это представить; он считает, что в Вандее ничего не случится. Александр совершенно убежден в обратном. К тому же он подозревает, что и король тоже. Хуже того, Его Величеству было бы на руку, если бы во Франции начались волнения, идеальный повод отказать в помощи бельгийцам, итальянцам и полякам, борющимся за независимость. Если грушу проткнуть насквозь, она быстро скисает, и король мстит Александру Макиавелли неумолимым приговором:
«— Господин Дюма, — сказал он мне, — политика — невеселое ремесло… Оставьте его королям и министрам. Вы же поэт, так и займитесь поэзией».
Отныне Александру нет нужды спрашивать у кого бы то ни было разрешения на написание чего бы то ни было. На мосту Тюильри он встречает Биксио. Студент медицины одет в мундир артиллериста Национальной гвардии, того корпуса, где республиканцы составляют относительное большинство. Биксио служит в четвертой батарее. Александр хочет записаться туда же. Биксио не проявляет никакого энтузиазма по этому поводу, зная о связях Александра с королем. Порвать! Возвратившись домой, Александр пишет письмо королю об отставке:
«Сир,
поскольку мои политические убеждения противоречат тем, что Ваше Величество вправе требовать от своих приближенных, прошу Ваше Величество принять мой отказ от места библиотекаря.
Имею честь быть, с уважением, и т. д.».
Если бы такое письмо существовало, оно означало бы, что Александр отдает швартовы. В двадцать восемь лет он решается стать профессиональным писателем, открыто и безоговорочно заявив о своих республиканских пристрастиях. А так как Фердинанд служит в первой батарее Национальной гвардии, Александр всегда сможет, как военный к военному, подойти к высокому молодому человеку в белокурых локонах, со странными глазами, чувственными губами, ямочкой на подбородке, чей «магнетический шарм» чарует его и подобного которому он не встретит «ни у кого, даже у самой соблазнительной женщины, ничего похожего на этот взгляд, эту улыбку и этот голос[97].
25 октября он принимается за «Наполеона Бонапарта, или Тридцать лет Истории Франции», скромно посвящая его «французской нации». Корделье-Делану снабжает его документами, набрасывает план, Александр формулирует, дает окончательный вариант. «Через восемь дней драма была готова; она состояла из двадцати четырех картин и насчитывала девять тысяч строк. Это было в три раза больше, чем в обычной драме и в пять раз длиннее «Ифигении». И слегка похуже: «литературные достоинства произведения были ничтожны, почти на нуле, только роль шпиона была придумана самостоятельно; все остальное скомпилировано». И в вечер премьеры, когда «в ответ на аплодисменты раздадутся свистки, я, что довольно редко случается с авторами, был почти на стороне свистевших». Хотя освистывали как раз его, так как, по настоянию Гареля, Корделье-Делану, менее ловкий и предприимчивый, вообще ничего не подписал. Но когда ты — Александр и вскоре Великий, когда твой шедевр «Антони» репетируется в другом месте, не грех считать себя виноватым лишь наполовину. Или вовсе не виноватым. Вот, однако, истинные причины посредственности «Наполеона», тогда как сказанное выше только легенда.
Гарель приглашает Александра на премьеру «Матери и дочери» Мазереса и Ампи. Эта душераздирающая пьеса имеет огромный «слезный успех». Веселый ужин у м-ль Жорж с Гарелем, Жаненом, Локруа. Дух конспирации витает в воздухе, «скрещивались быстрые взгляды, ловили друг друга улыбки, гости проявляли обоюдное понимание с полуслова». Простофиля же Александр ничего в происходящем не понимает. В три часа утра «встали из-за стола. Жорж увела меня к себе в спальную под предлогом, что должна показать мне нечто прекрасное. Что это будет? Я не мог и предположить. Но то, что она показала, было и в самом деле так прекрасно, что четверть часа после я не мог опомниться и вернуться в гостиную. Когда я все же вернулся, Локруа и Жанен уже ушли. Оставался один Гарель».
Попутно можно восхищаться всемогуществом письменного Слова, вынуждающего «самую красивую женщину своего времени» и до сего момента неприступную, внезапно броситься, скажем, на шею Александру. Можно только восхищаться также и полным отсутствием ревности Жанена, как, впрочем, и Гареля. Но к черту лирические отступления! Александру пора уходить. Гарель предлагает ему путь через спальню Жорж, а потом через туалет. В результате они оказываются в другой спальне. «Две свечи горели на столе, уставленном книгами всех размеров и перьями всех фасонов. Уже постеленная роскошная кровать сияла в полутьме ярким контрастом белоснежных простыней и пурпурной перины. На медвежьей шкуре перед кроватью стояли приготовленные домашние туфли. По одну сторону от камина помещалась бархатная козетка, по другую — обитое штофом кресло». Александр восхищается интерьером. Гарель счастлив, что он ему нравится, так как Александр останется здесь пленником, пока не закончит «Наполеона». Побег возможен лишь, если буквально переступить через тело м-ль Жорж.
За вычетом времени на сон и на еду, а также не забывая о мощном телосложении актрисы, собственно, на создание пьесы, толстой, как пять «Ифигений», Александр потратил не восемь дней, а фактически вполовину меньше. И в этих условиях было бы мелочным придираться к «нулевой литературной ценности произведения». Напротив, как в спорте, тут нужно зафиксировать рекорд.