В субботу накануне премьеры он объявляет ей о своем решении, да, пока он здесь, ему столько нужно ей сказать, ведь она пять лет уже как бабушка[59], ну да, столько лет его сыну, и его зовут так же, как Генерала, что, ты довольна? Оторопев, Мари-Луиза кладет руку на сердце. Александр ласкает ее, не надо волноваться, он снимет ей отличный дом с большим садом, как в Виллер-Котре, у нее будет слуга и вообще все, и он будет приходить к ней каждый день. Прощальный поцелуй, ему надо бежать в театр, сегодня последняя репетиция.
Мари-Луиза с трудом переводит дыхание, голова кружится, в ушах шумит, она ничего не соображает, да еще эти черные точки прыгают перед глазами. Постепенно ей становится лучше, она поднимается на все еще дрожащих ногах, накидывает плащ и идет поверить свою печаль мадам Девиолен. «Бедная моя мать долго плакала, ушла в глубоком волнении и, едва ступив на лестницу, ни с того ни с сего впала в обморочное состояние, почувствовала полную потерю сил, ноги ее подломились и, разбросав их по ступеням, она упала прямо на площадке». Это был гипертонический криз, последовавший в результате слишком сильного волнения, классический спазм сосудов головного мозга с нарушением деятельности правого полушария и односторонний паралич.
Девиолены послали своего слугу в театр — предупредить Александра. Он прибежал, виноватый. Мари-Луиза узнавала его, но ничего не могла сказать. Он вызвал лучших врачей, снял свободную квартиру в доме у Девиоленов, нанял сиделку, какое счастье, что у него имелись одолженные Лаффитом деньги. «К тому же еще один из моих друзей, сын известного торговца брильянтами Эдмон Альфен, узнав новость и не предполагая, что я богат, как Али Баба, прислал мне маленький кошелек с двадцатью луидорами внутри». Александр отсылает деньги обратно, а кошелек хранит «в память об этом нежном внимании».
9 февраля случается эпизод, вошедший в легенду о Дюма. Не испросив аудиенции, Александр нахально является к герцогу Орлеанскому. Он принят немедленно и просит герцога пожаловать на премьеру на следующий день. Орлеанский с удовольствием пришел бы, но, к сожалению, начало в семь, а в шесть у него званый ужин с тремя десятками иностранных принцев, и он не может ограничиться легким угощением. Александр лукаво улыбается, дело легко уладить, достаточно перенести ужин на час вперед, а он, со своей стороны, на столько же задержит спектакль, и, надеясь, что Его Высочество сделает ему честь участием в его продвижении, он попросил в Комеди-Франсез не продавать всю первую галерею, дабы там могла удобно разместиться вся именитая компания. Герцог согласен. Добрый принц, нет, скорее отличный человек, готовый на все согласиться, чтобы способствовать карьере маленького служащего.
Законченным совершенством эта сцена несколько схожа с делом братьев Лаллеман и пистолетами Меннесона. Правда, что 9 февраля Александр был принят Орлеанским, об этом свидетельствует позднейшее письмо, однако содержание этого письма свидетельствует, что Александр приходил к герцогу скорее ходатайствовать о возвращении на герцогскую службу с повышением[60]. Кстати, в то время как «весь остальной зал был продан неделей раньше, ложа стоила невероятно дорого — двадцать луидоров!», то есть четыреста франков, треть годового жалованья внештатного чиновника, так можно ли себе представить, чтобы Комеди-Франсез без всяких гарантий рискнула бы зарезервировать всю первую галерею? И плюс к тому, кажется немыслимым, чтобы в день первой великой романтической битвы кто-либо решился испортить настроение публике, заставив ее без всякого предупреждения целый час ожидать начала спектакля, билеты на который проданы за неделю вперед. Александр был достаточно сильным стратегом, чтобы пренебречь столь элементарной тактикой.
На самом деле, обо всем было договорено заранее, хотя и держалось в тайне, чтобы не вызвать подозрений Карла X и чтобы герцог мог появиться на премьере как бы нечаянно. Претендент на престол был абсолютно чужд стремлению к самодеятельной импровизации. Будь то на похоронах Фуа или депутата Манюеля, да и во множестве других ситуаций, он всегда умел воспользоваться в своих интересах выступлениями оппозиционных сил. Его полиция на высоте. Орлеанскому известно содержание и политическая направленность «Генриха III». Знает он также, что Мишло загримирован под короля. Битва классиков с романтиками его интересовала гораздо меньше, чем возможность для власти возглавить романтическую молодежь, жаждущую перемен не только в литературе. Сверх того, он был вовсе не прочь показаться в обществе иностранных принцев, не так, как Гиз, затеявший заговор против последнего из Валуа, но как беарнец, уверенный в законности своей власти и терпеливо ожидающий своего часа стать Генрихом IV.
Итак, переполненный зал 10 февраля 1829 года, восемь часов. «Первая галерея забита обвешанными орденами принцами пяти-шести национальностей; вся аристократия в полном составе сгрудилась в ложах первого и второго ярусов; дамы сверкали брильянтами». А прощелыга, негр, ничтожество, ублюдок тешил всем этим свой взгляд. В конце первого акта «на реплике герцога де Гиза: «Сен-Поль, пусть мне найдут тех же людей, что убили Дюга!» раздались аплодисменты». Александр бежит проведать Мари-Луизу. Когда он возвращается, он видит, как папаша Кнут спускается в туалет. Второй акт проходит без сучка, без задоринки, с особым успехом — сцена с духовой трубкой.
И вот решающий третий акт. Момент, когда Гиз мучает супругу железной своей перчаткой, «вызвал крики ужаса, но в то же время и бурю аплодисментов: впервые театр подошел к драматическим сценам с такой откровенностью, я бы даже сказал, с такой грубостью». Александр возвращается к изголовью Мари-Луизы, она все еще без сознания. У входа в театр он сталкивается с папашей Кнутом, который уходит, держась обеими руками за живот.
«— Как! — говорю я ему, — вы не остаетесь до конца спектакля?
— Да разве могу я досидеть до конца, скотина ты этакая?
— Но почему же вы не можете остаться?..
— Потому что я пропадаю к чертовой матери! Потому что от волнения у меня начались… колики.
— Ах! Так вот отчего, — воскликнул я смеясь, — я видел вас у туалета?
— Да, оттого, сударь… Ты уже стоишь мне пятьдесят су! По два су за раз, посчитай-ка… Ты меня до смерти довести хочешь!
— Ба! Не может быть! Что же можно сделать на двадцать пятый раз?
— Да я же ничего и не делаю, дьявол тебя побери! Поэтому в последний раз, если бы волосы мне не помешали, я был готов с головой влезть в собственную задницу!»
Вот так «Генрих III» вывел из строя родительскую чету.
«Я вернулся в театр; как я и предполагал, начиная с четвертого акта и до самого конца это был уже не просто успех, а все нарастающий исступленный восторг: аплодировали все, даже женщины. Мадам Малибран, которой досталось место лишь на третьем ярусе, целиком вывесилась из своей ложи и обеими руками держалась за колонну, чтобы не упасть.
Потом, когда Фирмен вышел, чтобы назвать автора, порыв был столь единодушным, что сам герцог Орлеанский, стоя и с непокрытой головой, слушал имя своего служащего. <…> И вправду, по рождению тебе могут достаться лишь княжеские привилегии, и только талант порождает нового князя».
В фойе театра молодые и волосатые романтики шумно празднуют огромную победу. Говорят, что они танцевали вокруг бюста Расина, выкрикивая: «Обскакали Расина! Обскакали Вольтера!» и всё норовили выбросить в окно бюсты несчастных классиков. Александр в этом ритуале не участвовал. Опустошенный, обуреваемый и радостью, и чувством вины одновременно, он благоразумно вернулся к Мари-Луизе. Он ложится на матраце у ее ног, он должен воздать ей эти последние почести, даже если она и не пришла в сознание, то есть возродить на эту ночь прежний общий альков.
Утром процессия посыльных беспрестанно доставляла букеты цветов. Александр с любовью украсил ими кровать Мари-Луизы, не отдавая себе отчет в том, что преображает ее в смертное ложе, свершая обряд погребения над совместной жизнью сроком более четверти века. Поздравительные послания также текут рекой, и одно из писем Александр читает и перечитывает с еле заметной улыбкой: