Однако время шло, обо мне постепенно начали говорить как о своеобразном, не лишенном недостатков, но, безусловно, интересном фотографе. У меня даже появились подражатели. В общем, жизнь моя постепенно наладилась.
Почему же я решил все бросить? Оставить уютный дом, заслуженную известность, наконец, любимую работу?
Все из-за него, из-за проклятого усача, и еще из-за моего тщеславия. Увы, мне не хватило смелости отказаться от персональной выставки, да еще и в довольно престижной галерее. Не отрицаю — мною овладела гордыня, и за гордыню я был наказан.
Ведь можно было догадаться, что владелец галереи, меценат и филантроп, давно знаком с мистером Транбертом, которого знали, как я уже говорил, решительно все. Естественно было предположить, что он пригласит мистера Транберта на торжественное открытие. Впрочем, оставалась еще слабая надежда, что мистер Транберт не сможет, не захочет, не соблаговолит приехать — но, увы, он выразил горячее желание непременно присутствовать на открытии. Это означало, что я погиб.
Это означало — конец всему.
Сегодня утром я заказал билет в Катманду.
Пусть я не Ансель Адамс, но мне давно хотелось поработать с пейзажами.
Говорят, Непал — удивительно красивая страна.
Меня там никогда не найдут.
Ира Кадин
Мошико и майор
Лягушонок сидел на полотенце, обхватив лапками серое брюшко. Я попыталась обмотать его туалетной бумагой, но лягушонок разматывался, насмешливо высунув розовый язычок. В конце концов он был спеленат и водворен в бумажную коробочку из-под энципальмеда. Веселый лягушонок, а глаза грустные. Как у Мошико. С «папой» лягушонка я познакомилась три месяца назад…
…Из моря торчала голова в красной панаме.
— Можно влюбиться с пэрвого взгляда? — спросила Голова. Я ответила:
— Нет.
Голова захохотала:
— Тогда завтра приду.
Я развернулась и поплыла в другую сторону.
Назавтра Торчащая Голова обратилась ко мне, как к старой знакомой:
— Хатите шиколад?
Из воды показались волосатые руки. Руки приподняли панаму и сняли с лысины две маленькие шоколадки в полиэтиленовом пакетике. Пакетик и обертки полетели в воду. Заметив укоризненный взгляд, Голова сказала:
— Нэ волнуйтесь, буду виходить, цилофан забэру. Вас зовут Ира, да? Я Мошико.
От шоколадок я отказалась. Мошико запихнул в рот сразу обе плитки и, причмокивая, спросил:
— Вы на машине? Отсюда куда поедете? В Лод? Я с вами поеду, мне тоже надо в Лод.
Я нарочно грубо ответила:
— Никуда вы со мной не поедете.
И снова попыталась побыстрее уплыть. Голова закричала мне вслед:
— Зачэм вы так нэкрасиво! Мне в Лод трэмя автобусами…
Я решила, что отделалась от приставучей панамы, но, когда выходила из моря, услышала:
— А я с вами еду. Мне надо в Лод.
Меня обогнали огромные ягодицы, облепленные красными трусами. По центру трусов шли белые звезды. Звезды подпрыгивали в такт музыке, доносящейся из пляжного ресторанчика. Потом звезды исчезли, и появились колыхающийся, нависший над резинкой живот, двойной подбородок и крупный, словно стекающий с лица, нос. За толстыми стеклами в старомодной оправе — глаза обиженного мальчика, которые стали еще обиженнее, когда я сказала:
— Вы со мной не едете. Отстаньте уже.
На третий день стоял сильный туман. Море было нежным и гладким, и даже крошечная морщинка не портила абсолютно ровную поверхность. Сильный запах йода от водорослей опьянял. Молочная пелена стерла привычный глазу пейзаж. Я уже не знала, в какой стороне берег. Это раннее утро походило на продолжение сна, и меня не удивило, когда из туманной завесы послышалось:
— О рай да, о рай да, о-оо!!!
Я поплыла на «о-о-о» и увидела хор голов. Знакомая красная панама выводила:
Мивал гурии-аши мара, сулма тин, тин гэй пара
Мивдиевда арда брунда, артс мииго кхтамад пара…
За ней вступили белая кепка, панама «хаки» и соломенная шляпа:
О рай да, о рай да, о рай да, о рай да рай да-а-а
О рай да, о рай да, о-о-о-о
О рай да рай-да о-о-о-о…
Я подплыла ближе и остановилась возле двух заслушавшихся «динозавров» в зеленых ластах и плотно обтягивающих головы зеленых силиконовых шапочках. Динозавры, поблескивая огромными плавательными очками, одобрительно кивали в такт. К моему огорчению, хор после этой песни расплылся в разные стороны, осталась лишь красная панамка. Панама еще немного потянула «о-о-о», потом показала на уплывающего «хаки»:
— Хароший мужик. Он, во-первых, композитор: играет на гитаре… Генераль… Я сам в восемнадцать лет переплыль Ла-Манш. Двадцать литров вода выпиль.
— А сейчас? — спросила я. — Сейчас вы все еще умеете плавать?
Мошико сунул мне панаму. Голова ушла под воду, а на ее месте всплыли белые звезды. Звезды несколько секунд покачались на воде, потом Мошико вынырнул, фыркая и отплевываясь, словно большой кит.
— Я на Куре вырос. Заберете в Лод? У меня сейчас машина в гараж. Амэриканская. Очэнь большая. Но она мне нэ очень нужна: у меня самолет есть. Малэнький. Он только до Грузии может. Мне брат каждое утро из Тбилиси прэссу передает. А когда у брата нэт времени — я сам за газеты прилетаю. Забэрете меня? Я вам завтра кукли принесу.
— Чего вы мне завтра принесете? — не поняла я.
— Кукли, кукли, вот такие, — Мошико руками показал, какие куклы.
— Не надо мне ваших кукол!
Но после «о рай да» я уже не могла отказать.
В машине Мошико долго возился с ремнем, пытаясь перекинуть его через живот. В конце концов, так и не застегнув, придерживал ремень руками. До Лода он не доехал, вышел через несколько минут возле старых, обшарпанных домов, в которых еще сорок лет назад министерство абсорбции селило репатриантов из Советского Союза. За эти минуты успел рассказать, что у него жена, три любовницы, четверо детей и семь внуков:
— Все харошие, только малэнький со мной нэ разговаривает.
— Почему? Вы его обидели?
— Нэ умеет.
После Мошико на сиденье осталось грязное пятно от мокрых плавок и самодельная визитная карточка в виде розового облачка. На облаке шариковой ручкой было выведено: «Мошико Джавахишвили. Писатэль. Члэн Союза Писатэлэй». В том, что Мошико писатель, я уже не сомневалась.
На следующее утро знакомой панамы не было, но, когда я вышла из воды, на моем полотенце стоял, расставив крылья, белоснежный лебедь: носатый, с длинной шеей и грустными глазами. Не верилось, что сложен всего из нескольких ракушек. Довольный Мошико выглянул из раздевалки.
— Нравится? Это захар (самец, на иврите). Завтра будит ему нэкэва (самка). Потом собачка, потом котенок, потом рибка, а когда будит слон, значит кукли кончились.
Мошико достал туалетную бумагу и стал заворачивать лебедя.
— Вы, если захотите, его дома паламаете. А до дома пусть сидит здэсь.
И осторожно положил в коробочку из-под чая.
— Вы сами его сделали? — Мне хотелось еще немного посмотреть на игрушку. Мошико вытянул шею, выгнул дугой руки и стал похож на своего лебедя. Совсем похож.
— Я танцую очэнь красиво. Дэсять лет назад я танцеваль на Мэдисон-сквэр. Так мне один миллионэр часы дариль, вот эти. Они с бриллиантами, триста камнэй. — Мошико показал часы, на которых было написано «Победа». — Когда танцую, всэ мои ноги снимают. Я думаю, они снимают ножки или они снимают туфли? Туфли у мэня очэнь дарагие. Я слышаль, вы тоже писатэль. Я вам свои рассказы принесу, а вы мне свои, дагаварились?
Мои рассказы были собраны в книжку с синей, глянцевой обложкой. На обложке море, очень похожее на то, в котором я плаваю. Мошико принес 50 пожелтевших листов: четыре рассказа, напечатанных на пишущей машинке. У текстов был еще более сильный грузинский акцент, чем у их автора. Первый рассказ назывался «Праклятая Вивьян», в нем «хароший парэнь Идо», залезший в долги из-за прекрасной восемнадцатилетней Вивьян, погибал от пуль кредиторов. Во втором рассказе Вивьян повзрослела, а Идо кредиторы забили до смерти в порту. Хуже всего пришлось Идо из последнего рассказа: его приковали к рельсам, и по нему прошел поезд «Тель-Авив — Хайфа». Добравшись до последней строки, я позвонила по номеру, указанному в визитке. Мне ответил женский голос.