Художнику важно найти положительные ценности во всем, в том числе и в сфере чувства, как нашел Пушкин свою Татьяну, ставшую для него идеалом русской женщины. Ибо тот же тип женской красоты скорее, видимо, откроется не на балу декольтированных дам, а в жизненной среде. Можно допустить, что и в Древней Греции были свои лидии чебоксаровы, торговки своей красотой. Не они, очевидно, вдохновляли античных скульпторов на творение тех мраморных фигур, которые до сих пор поражают своей живой красотой. Кому пришлось побывать в Афинах, в музее на Акрополе, где собраны остатки богатейших скульптурных групп, украшавших когда-то Парфенон, другие храмы и здания Акрополя, тому трудно забыть выражение лиц их. Зритель забывает, что это мрамор, такой теплотой, живым чувством дышат эти лица молодых красивых девушек с цветными косами, накрашенными бровями, опущенными вниз глазами, таящими в себе очарование какой-то своей девичьей, может быть, лукавой тайны, с улыбкой на губах, которые, кажется, вот-вот вздрогнут от смеха. Даже подумать жутко: так смотрели, так улыбались греческие девушки две с половиной тысячи лет тому назад, та жизнь, немыслимо древняя, недоступная, отпечатлелась в выражении их лиц, в улыбках.
Нечто схожее с этой античной пластикой есть и в лепке Островского своих любимых женских образов — так они живо привлекательны, зримы, — и не только портретом: но и очарованием «горячего сердца».
Умеет постоять за себя, за свою честь Параша, из нее нельзя сделать «забаву», потому что она «добра хочет», и это добро проверено жизнью, теми людьми, которые ее любят и ей помогают. Для драматурга типичность таких характеров была признаком духовного здоровья нации, ее непрерываемого нравственного опыта. Такой же глубокий смысл и в судьбе Ларисы («Бесприданница»), в примирении ее со всеми в любви перед смертью: «Я вас всех… всех люблю». Все прежнее, в том числе и любовь ее к Паратову, действительно «забава» перед тайной этой всепримиряющей любви. Перед таким откровением бессилен любой бюджет и вексель.
О это неизбывное зло — деньги! Как уродуют они слабую человеческую душу! Одинаково извращают как нажившего их и еще больше жаждущего наживы, так и нуждающегося, убивающего в себе человеческое достоинство унижением, завистью, изнурительной заботой о хлебе насущном. Мелкий отставной чиновник Оброшенков в пьесе «Шутники», отец двух дочерей, купил для одной из них дом в приданое, да еще надо бы было кое-что приобрести, поэтому он и говорит о себе, что он беден, что нужда в деньгах изуродовала его, заставляя унижаться перед «благодетелями» и в конце концов согласиться на брак старшей дочери с богатым купцом, за которого она выходит замуж не по любви.
А другой герой — из пьесы «Не было ни гроша, да вдруг алтын» — также мелкий чиновник, Крутицкий, не менее несчастный человек при всем своем скопленном взятками миллионном богатстве, которое он, впрочем, тщательно скрывает, превратился в маньяка, подозревает в грабительстве каждого, в том числе собственную жену. Ее он всю жизнь морил голодом, племянницу-невесту заставил побираться, а после его смерти, как рассказывает жена, «у него за подкладкой шинели нашли мы больше ста тысяч, да вот теперь в комнате под полом вещей и бриллиантов и числа нет».
Этот факт мог бы улечься в газетное происшествие и вызвать обывательское любопытство, самые различные толки читателей, но для художника не эта посмертная сенсация важна, а психология человека, который помешался на деньгах, вытравил все живое из своей души, загубил и жизнь других. Крутицкий производит жуткое впечатление вымороченностью своей в сцене, когда он теряет сверток с деньгами, который всегда носил с собою, за подкладкой шинели. Обезумевший от испуга, он плачет как ребенок, хватает молодого мещанина, нашедшего деньги, за ворот, готов задушить его, затем, не справившись, бросается перед ним на колени, умоляя вернуть сверток. Суд возвратил Крутицкому потерянные им сто тысяч, но отсудил три с половиной тысячи тому, кто нашел сверток. Не вынес этого несчастный миллионер, впал в тоску и повесился.
Замечательно, что наследница Крутицкого, его жена Анна, очень спокойно смотрит на доставшееся ей неожиданно баснословное богатство, больше думает о том, что муж «из-за проклятых денег» «души своей не пожалел», и вполне искренне говорит своей выходящей замуж племяннице, с которой она делит наследство: «Уж лучше промотайте, чем беречь так, как твой дядя берег».
Святое дело — накормить голодного, обеспечить его хлебом. Когда человек насытился, тогда особенно справедливо и глубоко будет значение слов: не хлебом единым жив человек. С достижением сытости встают другие глубокие проблемы. Человек может быть пресыщен благами, но это еще не условие для его совершенствования. В пьесе «Пучина» торгаш Боровцов свободен от материальной заботы, он не думает о хлебе насущном, но это не мешает ему быть зверем в отношении к маленьким внукам, которых он лишает собственных их денег, пускает голодными по миру. Разрешение проблемы хлеба насущного не становится универсальным разрешением вопросов бытия. Сосредоточение только на этой проблеме противоречит человеческой природе, препятствует моральным исканиям личности.
Творчество Островского сходится в глубине этих исканий с творчеством других русских писателей, в частности, Достоевского, у которого богачи Свидригайлов и Ставрогин (а Ставрогин, кроме того, аристократ и проницательный мыслитель) томятся пустотой существования и в конце концов заканчивают самоубийством. Эти искания великих русских художников независимо друг от друга приводят их к проблеме внутренней нравственной «пучины». В пьесах Островского все, казалось бы, обыденно просто, но это обманчивая, обыденность. В «Тяжелых днях» один из героев замечает: «Одним словом, я живу в пучине». И на вопрос: «где же эта пучина?» — отвечает: «Везде: стоит только опуститься. Она к северу граничит с северным океаном, к востоку с восточным и так далее». Шутливые вроде бы слова, как бы между прочим сказанные, которые так и остались бы беглой репликой, если бы драматург не раскрыл глубину этих слов позже в пьесе «Пучина». И с такой художественной силой раскрыл, что сдержанный Чехов писал с несвойственным для него изумлением: «Пьеса удивительная. Последний акт — это нечто такое, чего бы я и за миллион не написал». Думается, что и за иной обыденной репликой героев Островского таилась такая же пучина содержания, которую он мог в любое время развернуть в целую пьесу.
Главный герой «Пучины» — мелкий чиновник Кисельников, в молодости мечтавший о счастливой семейной жизни, упоенный розовыми надеждами на будущее, с годами оказывается затянутым пучиной житейской пошлости, дрязг, нужды, бесцельности существования. Но это не только семейная, житейская пучина, но и духовная, нравственная. Куда делись высокие слова, университетские громкие «понятия», «передовые убеждения»! «Как вспомню я свои старые-то понятия, меня вдруг словно кто варом обдаст. Нет, стыдно мне взятки брать». Подобно Жадову из «Доходного места», подобно другим таким же молодым людям с университетским прошлым, которые горды своим мнимым благородством, чистотой, нетерпимостью к общественным порокам, Ки-сельников вскоре сам начинает сознавать, что он «ничем не лучше других», да и где уж лучше, если малодушно соглашается на подделку документа. Кисельниковы начинают с благородного негодования против взяточников, консерватизма, отсталости, патетически ратуют за прогресс, за передовые идеалы и т. д., а кончают хуже тех, кого в молодости обвиняли, кончают моральным падением, как говорит сам Кисельников о себе: «Мы все продали: себя, совесть…» И это оттого, что тот идеал, который провозглашают в молодости Кисельниковы, представляя собою отвлеченные громкие декларации, только раздражает их мысли и воображение. При первом серьезном жизненном испытании рушатся все их мнимые убеждения, и они готовы служить любому идолу и любой идее, лишь бы это было выгодно. Ужас «пучины», в которую попадают Кисельниковы, не столько в материальных лишениях, сколько в духовно-нравственном их вырождении. Но то, что достойно жалости со стороны «силы благодатной» — как называл великий русский поэт слово художника, — и встречает эту жалость: нет, драматург не высмеивает, не бичует своего героя, не злорадствует (как могли бы это делать, будь они в силе и славе, Жадовы — Кисельниковы в отношении своих противников). Нет, драматург не пылает ненавистью, а сочувствует, жалеет, мягко скорбит, видя погубленную человеческую жизнь, ведь «силе благодатной» дальше видится, и она больше прощает, потому что глубже любит. Художник, которому дано одно из высших благ бытия — благо творчества, знает, как бесценно оно и неподкупно. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать», — писал Пушкин. Что ж, и Островский продавал свои рукописи, обремененный семьей, и, естественно, старался продать их повыгоднее; так, он мог забрать свою «Снегурочку» от Некрасова, обидевшись за предложенное недостаточное вознаграждение, и отдать пьесу в другой журнал, за более высокую цену. Но вдохновения он не продавал, оно было свято для него, как дар благодатный, который он, раз испытавши, не мог променять ни на какие сокровища. Это и в других он хорошо различал — изливаемые на них пусть малые благодатные дары бытия, которые делали их жизнь осмысленной, озаренной изнутри, не знающей зависти и ненависти к другим; довольные в жизни «малым», они чувствовали себя богаче любого миллионщика. Один из таких светлых людей выведен им в пьесе «Трудовой хлеб». Учитель Корпелов делится своим душевным богатством: «Да разве жизнь-то мила только деньгами, разве только и радости, что в деньгах? А птичка-то поет — чему она рада, деньгам, что ли? Нет, тому она рада, что на свете живет. Сама жизнь-то есть радость, всякая жизнь — и бедная, и горькая — все радость. Озяб да согрелся — вот и радость! Голоден да накормил — вот и радость. Вот я теперь бедную племянницу замуж отдаю, на бедной свадьбе пировать буду — разве это не радость!»